Огоньков становилось больше. Не быстро: по одному, с большими паузами, будто кто-то шёл вдоль горизонта с лампой и задерживался у каждой избы. Три. Пять. Потом я сбилась.
— Деревни, — сказал Тормин хрипло. — За Топями есть три деревни. Я проезжал в прошлом году. Там печи давно не топили, берегли камни.
— Теперь топят.
— Теперь топят, — согласился он. Помолчал. — Госпожа Марина, я не хочу считать. Но их очень много.
— Не считайте.
— Не могу.
— Тогда считайте шёпотом.
Он хмыкнул, неожиданно, почти весело, и вытер лицо рукавом.
Мы вернулись затемно. На кухне горел один огарок. Орм, которого, оказывается, никто не отпускал из кабинета и который выбрался сам, сидел за столом перед миской остывшей каши и заполнял свою чёрную книжицу. Увидев меня, он вскочил, уронил карандаш, поднял, снова уронил.
— Госпожа Рейн. Сто сорок один.
— Было сто двенадцать.
— Прирост за ночь двадцать девять. И, — он понизил голос, будто сообщал неприличное, — ящики лопнули. Все. Они лежат на полу и не катаются. Просто лежат. Тёплые. По-моему, они ждут.
— Чего?
— Я не знаю. Я чиновник. — Он посмотрел на меня светлыми, измученными, абсолютно счастливыми глазами. — Но впервые в жизни мне не страшно, что я не знаю.
Я налила ему воды, села напротив и положила на стол камешек Эмрика. Рядом, не думая, положила записку Тормина. Орм прочёл, и лицо у него снова стало стёртым, но на этот раз не от пустоты, а от сосредоточенности.
— «Он ждёт у ворот», — повторил он. — У каких?
— У тех, что в старых картах Хранителей обозначены кругом с семью кругами внутри. Помните рисунок на странице двадцать девять?
— Помню. Я его перерисовал на ладони.
Он показал. На левой ладони, чернилами, действительно красовался круг, а в нём семь маленьких, соединённых линиями, и один из семи был закрашен.
— Семь печей, — сказала я.
— Семь первых камней, — поправил Орм. — Тех, с которых всё началось. Шесть давно погасли. Один... — Он запнулся. — Один считается пропавшим. Отец вашего отца записал, что его закопали под северной стеной, когда строили богадельню.
У меня по спине побежал холодок, мелкий, как песок.
— Богадельня, — сказала я. — Под городским архивом.
— Вы знаете?
Я не знала. Но почему-то в голове сидела картинка, которой не должно было там быть: Ирма с уксусом и зубной щёткой, гул холодных рун под пальцами, каменные ящики, в которых что-то перевернулось во сне. Чужая сцена, из другой книги, другого мира. Я моргнула, и она исчезла.
— Нет, — сказала я. — Просто показалось.
В печи что-то стукнуло. Не камень: полено. Оно упало, взметнув искры, и в этих искрах на секунду я увидела, как на лежанке, под одеялом из канцлерского сюртука, Ласка открыла глаза. Она не спала. Смотрела прямо на меня, серьёзно, по-взрослому, и губы её беззвучно сложились в одно слово.
«Рассвет».
Я кивнула. Встала, засучила рукава, вытащила из угла кадку с закваской, которая за три дня выросла вдвое и пахла яблоками, дрожжами и чем-то ещё, живым и упрямым. Бросила в неё щепотку соли.
— Орм, — сказала я. — Вы умеете месить?
— Нет.
— Сейчас научитесь. Тормин, воды. Бертина! — Я повысила голос. — Подъём! Нам сегодня печь на целые деревни!
Наверху заскрипели половицы. Кто-то охнул. Кто-то сказал «Господи, ещё ночь». Из-за печи выбрался ёж, потянулся, посмотрел на меня чёрными бусинками и ушёл под лавку, по своим делам.
А на крыльце, за дверью, которую я не закрыла, послышались шаги. Тяжёлые, неторопливые, незнакомые. Они остановились. Тихо, вежливо, как стучат люди, которым очень давно не открывали, кто-то постучал три раза.
Я вытерла руки о передник и пошла открывать.
Глава 25
Глава 25
За дверью стоял старик.
Не страшный и не величественный: согнутый, в тулупе, который был ему велик на два размера, с тощей бородой, в которой запутался снег. На спине у него висел мешок, а в руках он держал что-то завёрнутое в тряпицу и прижимал к животу, как прижимают больную курицу.
— Доброго утра, хозяюшка, — сказал он. Голос у него был сиплый, неспешный. — Не рано ли я?
— Для хлеба не рано, — сказала я. — Проходите.
— Я не за хлебом. — Он потоптался на пороге, не решаясь ступить на чистый пол. — Я из Малых Бродов. Это за Топями, вёрст двадцать, если по тропе. Мы вчера ночью проснулись, а печь, она, значит, гудит. Сама. Мы три года золу в ней грели, больше ничего. А тут гудит.
— Гудит, — повторила я.
— Ну, мы подумали: надо, значит, отблагодарить. Только кого, не знаем. Старуха моя сказала: иди на север, там, мол, где огонёк первый зажёгся. — Он развернул тряпицу. — Вот. Принёс.
В тряпице лежала краюха. Чёрная, неровная, с трещиной по боку, пекли её явно не по рецепту, а как придётся: на ржаной закваске, с отрубями, перестоявшую. Корка местами подгорела. От неё шёл тёплый, кислый, до слёз знакомый дух.
— Старуха пекла, — виновато сказал он. — Она, правда, плохо печёт. Я ей всегда говорил. А тут вот. Для тех, кого не знает. Как ей, значит, сказали во сне.
— Кто сказал?
— Девочка. Босая. Сидела у печи и говорила: «Испеки для чужих».
За моей спиной кто-то тихо втянул воздух. Я не обернулась. Знала, что это Ласка, проснувшаяся и стоящая в дверях кухни в канцлерском сюртуке до пят.
Я взяла краюху двумя руками. Она была тяжёлая, как должна быть настоящая еда. Отломила кусок, откусила прямо на пороге. Кисло, плотно, горьковато от подгоревшей корки. Не лучший хлеб в моей жизни. Но у меня потеплели руки, и в кармане камешек Эмрика ответил тихим, довольным стуком.
— Вкусно, — сказала я, и это была правда, что самое странное.
Старик расплылся в улыбке, показав три зуба.
— Старуха обрадуется. Она всё твердила, что ничего путного не выйдет.
— Заходите, дедушка. Каша есть. Горячая.
— Да я не…
— Заходите.
Он вошёл, стащил шапку и остановился посреди кухни, озираясь на короля, который как раз спускался по лестнице в одной рубахе и сонно моргал, на канцлера, дремавшего на лавке с ежом на коленях, на Орма с мукой до локтей, на Тормина с блокнотом. Никого из них он, кажется, не узнал, и это было прекрасно.
— Так много вас, — сказал он наконец. — Ну, значит, хлеба на всех надо.
— Надо, — сказала я.
Ласка подошла к нему, взяла за рукав и повела к столу, как водят гостей, которых давно ждали. Усадила. Бертина без единого слова поставила перед ним миску.
А я стояла у окна с куском чужого хлеба в руке и смотрела, как по белой дороге от Топей, одна за другой, медленно, с мешками и узелками, к дому тянутся тёмные фигурки. Десять. Двадцать. Больше. Кто-то нёс лепёшку в платке, кто-то горшок, кто-то просто шёл с пустыми руками, потому что не знал, что принести.
Король встал рядом. Долго смотрел. Потом тихо сказал:
— Марина. Вам, кажется, понадобится больше муки.
— Мне понадобится больше печей, — сказала я. — И пекарей. И длинная скамья во дворе. И Бертина, которая сегодня не будет ругаться.
— Я не обещаю, — донеслось от печи.
Я улыбнулась. Откусила ещё кусок чёрной краюхи, пережёвывая медленно, с удовольствием, и пошла к кадке, где на дне, под слоем пузырей, тихо поднималось тесто.
Закваска на этот раз была не моя. Старик принёс горсть с собой, в кармане, завёрнутую в тряпицу, и когда я смешала её с моей, в миске что-то вздохнуло.
Одно живое влилось в другое, и пузырь на поверхности лопнул, оставив после себя крошечный, круглый, аккуратный след. Похожий на отпечаток чьего-то пальца.
Глава 26
Глава 26
К полудню во дворе стояло человек шестьдесят, и никто не знал, что с ними делать.
Это была не толпа. Толпа кричит, толкается, чего-то требует. Эти стояли тихо, кучками, по деревням, и каждая кучка держалась своего старосты, как овцы держатся козла. Мужики мяли шапки. Бабы прижимали к животам узелки. Дети, те просто бегали между ног, пока одного не поймала за шкирку Бертина и не поставила носом к колодцу: «Воду таскай, раз пришёл».