Простите все, о ком я вспомнил в своих записках. Вдруг подумалось: почему мои дед и бабка Павел и Ульяна так рано ушли из жизни? А братья Володя, Женька, Валентин? А сестра Лида? А многие и многие, и среди них и ровесники мои, друзья детства? Жизнь оторвала Павла и Ульяну от привычного уклада, от родного дома и земли. Перегрузки души оказались не по силам, ускорилось развитие отрицательного: мелке царапины превращаются в кровоточащие и незаживающие раны, крохотные узелки — в опухоли, наступает досрочный разлом души и тела, как земной коры при 9 баллах по шкале Рихтера. А один балл никто не чувствует. От жизнетрясений обрываются нити жизни, сгорают сроки, отведенные людям на дела земные, и не справляются они с этим, и ангелы–хранители не в силах помочь. А сколько жизнетрясений обрушилось на людей за мой век: революция, Гражданская война, коллективизация, Великая Отечественная, Афганистан, разлом страны, Чечня… И чем тоньше душевные нити, тем скорей обрыв… И не все справились с перегрузкой.
Но есть и долгожители, прошедшие и ГУЛАГ, и Освенцим. И живы до сих пор. Им, наверное, горькие годы в зачет жизни не идут. И дано им жить за рано ушедших… Меньше всего я старался кому–нибудь и чему–нибудь угодить: живущим родным и близким, читателям и редакторам, друзьям и критикам, в первую очередь, собственному самолюбию и амбициям. Я трудился по заказу своей памяти и души и вот с грустью расстаюсь с начатым восемь лет назад. Я освобождаюсь от бремени замысла. Рукопись рождена, и чувство опустошения посещает меня. Чем заполнится образовавшийся вакуум? Дай, Господи, новое правильное слово. С чувством освобождения и тревоги я делаю глубокий вдох и ставлю последнюю точку в своем повествовании. 14 февраля 1994 года — 1 июня 2001 года. Москва, Сокольники. Обелиск на ладони (поэтическое приложение) Был, может, веселый, а может, суровый… Высокий? Кудрявый? Лихой? Чернобровый? Какой? Сероглазый, скуластый, курносый? Любил он закаты? Ходил в сенокосы? А может, любил он кипящий металл? А может быть, звонкую рифму ковал и в синие ночи томился стихами? В дороги России укладывал камень? Мечтал ли о небе в глубоких и узких забоях, врубаясь в энергии сгустки? А может, ведя самолеты на Север, он думал о тучных и добрых посевах? Что было по сердцу: дожди, снегопады, осеннего, в золоте, леса наряды? Как жизнь он любил, как врагов ненавидел? Какую он землю в мечтах своих видел? Когда он ушел от родного двора? Когда он последнее крикнул ура? Отцом ли он был или сыном и братом?.. …Остался для нас НЕИЗВЕСТНЫМ СОЛДАТОМ. Но в сердце, товарищ, твоем и моем Память пылает ВЕЧНЫМ ОГНЕМ! 1970 Однажды, в шутку, в час ночной прогулки (хватило у меня тогда ума!) в каком–то из арбатских переулков я крикнул: «Мама!» в сонные дома. И вздрогнул переулок вспышкой стекол. Я замер. Слева, справа — каждый дом вдруг форточками–крыльями захлопал, как вспугнутая птица над гнездом. И женские встревоженные лица - как лики Богородиц из икон, на них сейчас бы только и молиться, — возникли в рамах вспыхнувших окон. Ушли из дома мальчики–мальчишки, кто тридцать лет назад, а кто вчера, и в каждом доме, домике, домишке печальней стали дни и вечера… Да, «шутка» прозвучала странно, дико. Я, скованный стыдом, шагнуть не мог. И кто–то сверху ласково и тихо сказал мне: «Ты ступай домой, сынок». А ночи край истаивал в рассвете. Я шел домой и думу нес одну: сумей мой крик промчаться по планете - все матери прильнули бы к окну. 1971 Играют в войну президенты и дети, сдвигают полки оловянных фигур. Но плавится кровь в огне на планете, и что–то солдаты кричат на бегу. Ведь только солдаты в войну не играют. Они умирают в дыму и в огне. А дети победы себе привирают. А президенты привирают вдвойне. Последнее в жизни промолвлено слово, последнее солнце, последний закат… А вырастут дети, разделятся снова на президентов и на солдат… *** Опять приснилась мне война. Но в ней не слышно грома пушек. Ко мне является она Фанерным холодом окна, голодным детством без игрушек. Война ходила по тылам, Стучала в окна похоронкой. Боялись все спросить: «Кто там?» А вдруг не нам, еще не нам… А вдруг да обойдет сторонкой… Нам в сорок первом было пять и три… улыбка не уместна. И мы умеем вспоминать. И вот опять, и вот опять ко мне приходит наше детство. Война грозит из–за годов пожаров черной пеленою, неизмеримым горем вдов, безмолвием голодных ртов и всем, что связано с войною… Уходит сон, и вновь светло. А клена ветка за окошком (ах, сколько лет уж утекло!) стучит застенчиво в стекло, как будто просит хлеба крошку… 1976 Мы рушим старое жилье. Закон известный и всеобщий. Мы рушим старое жилье, но только прошлое свое мы этим не разрушим вовсе. Ломают старые дома. Печальных стен молчат квадраты. Ломают старые дома, в них наша молодость сама звенела песнями когда–то. Следы портретов и картин светлеют четко на обоях. Следы портретов и картин - все, что осталось от квартир, где щебетали мы с тобою. Мы рушим старое жилье. Мы новым старое залечим. Мы рушим старое жилье, а горечь в сердце от того, что все былое — недалече… И древней коммуналки дух порывом ветра растворился. И древней коммуналки дух во мне давным–давно потух, а может, просто притаился. 1976 |