Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Песня завораживает самих певцов. Словно они шагают в шинелях серых, из моршанского сукна пошитых, молодые и бравые, все в орденах.

Вот вернусь с победою,
Выпью, пообедаю.
Мать постелит в горнице
Чистую постель.
Со слезами гордости
В лучший угол горницы
Мать повесит бережно
Серую шинель!

Уже связок не хватает на вторую часть куплета, голос мой звенит, срывается и вместе с песней улетает высоко–высоко, к моршанским звездам. Ах, как сладко на сердце! Поем до рассвета. Тетя Настя слушает, стоя на крыльце, поставив локти на перила и положив на ладони свою седую головку. Мама сидит рядом на ступеньках. У нее на коленях ерзает маленький Сашка, младший мой брат, последыш. С другого, со своего крыльца за нами наблюдает тетя Дуня. В паузах кричит нам: ребяты, идитя спать, поздно уже, хватит на ночь греховодничать. Завтра рано не вставать! А на рыбалку? А вы на речку–то за фабрикой не ходитя! А что, теть Дунь? Там анчутки и фиёпы! схватют еще вас, всех перетаскают. Какие фиёпы? …пугается десятилетний Женька. Анчутки и фиёпы! настойчиво утверждает тетка Дуня и поджимает губы, но остается слушать.

Пение перемежается воспоминаниями о годах военных, моршанских. Доходит дело и до выступления на радио осенью сорок первого. Я заиграл, смотрю на Вальку, чувствую, мы невпопад начали, не то поем… Смеется Виталий…

Я сижу на лавочке, прислонившись плечом к теплой шершавой стене сарая. Ночь. Уже и дрема наваливается. Валентин–то и сотоварищи — уже народ взрослый, крепкий.

После техникума — учительский институт, был такой в Моршанске, готовил кадры для семилеток, потом он с Виталием и Андреем Дюжевым доучивались в Тамбовском педагогическом. И вот сидят педагоги, наперебой вспоминают, смеются, перебирают струны инструментов. А я там, в прошлом, пробился сквозь дрему к тарелке репродуктора: …Исполняет хор Большого театра Союза ССР… Вот сейчас, небось, Иван Павлович там поет. Слышишь, Юрочка, твой отец в этом хоре…

Пришел Валентин из радиоузла, выслушал поздравления. А давайте Ивана Павловича послушаем? — предлагает Маруся Локтева, — Валь, заведи. Извлекается из–под фикуса патефон, ставится на стол. Валентин копается в пластинках. Вот достал одну с темно–синей этикеткой. Поставил. Крутит осторожно ручку патефона, боясь свернуть пружину. Потом пускает пластинку, берется за адаптер. Тупая иголка рвет звуковую дорожку, патефон начинает шипеть… И вдруг в его нутре заиграл оркестр мелодию «Раскинулось море широко». Из патефона сначала зазвучал сипловатый голос Утесова. Потом его сменил тенор: … Он напился воды, воды опресненной, нечистой.

Дверь топки привычным толчком отворил, услышал он речь машиниста… И тут вступил мощный сочный бас, перекрывая шипение иглы. Это пел отец:

Ты вахты не кончил — не смеешь бросать.
Механик тобой недоволен.
Ты к доктору должен пойти и сказать,
Лекарство он даст, если болен.

Вот и вся вокальная сольная партия… Одна за всю жизнь… Слушай, слушай, Юрочка, это Иван Павлович поет, отец твой… Мама плакала.

Валентин снимает головку патефона и снова ставит ее на «машиниста». И снова поет отец. Валентин повторяет. Ну хватит, просит мама, душу рвать. Концерт окончен…

Через много лет после смерти отца Женька раздобыл у знакомых две таких пластинки с трещинами. Я примчался к нему на квартиру, мы сидели на кухне, слушали голос отца, пили водку и плакали, как малые дети, обо всем, что не свершилось…

А в Моршанске, в войну, мы эту пластинку крутили регулярно. Тетя Маруся, мамина третья родная сестра, хвасталась перед своими многочисленными ухажерами офицерами: это мой зять поет, вот мы какие! Да и разгрохал ее какой–то нетрезвый кавалер в узких медицинских погонах. Но я еще про Марусю, про ее появление в Моршанске не рассказывал.

Маруся вернулась

Маруся Голубева (фамилия у нее осталась девичья, все с Филиппом своим разводилась–сводилась, жили нерасписанные, но венчанные) появилась на дворе сестринского дома глубокой осенью 1941 года. Звякнула железная щеколда, заскрипела калитка и, пошатываясь, вошла седая старуха в лохмотьях и с котомкой.

Вам чаво, гражданочка? — раздалось с Дуниного крыльца. Дуня, нешто не признала?

Дуня пригляделась. Ай, ай, Настя, Клаша! Идитя скорее! О, Господи! Дуня тяжело сгрузила свое тело по ступенькам и успела подхватить готовую упасть сестру.

Сапожных дел мастер Филипп Иванович обнял крепко свою Матрену, уходя на фронт, и пообещал: Я, мать, быстро, мы его помолотим — и назад. Нам, сапожникам, все равно, что сапоги тачать, что фашиста кончать. А ты тут гляди у меня! Ты теперь солдатка, вдова соломенная. Не шали. Ну, прости уж и прощай! Не стучи подметками!

Филя, ты тама не особенно… И не пей на войне–то, стыдно. Ты че? Бросил я, Матрена! Последнюю чекушку в опилках закопал — до победы. Вернусь, откопаю, вдвоем и выпьем. А лучше двигай — в Моршанск, к сестрам. Ну, прощай!

Наивная тетя Маня. Аккуратная, чистоплотная — до болезненности. Из тетьнастиных рассказов: идет Маруся с речки, несет корзину с прополощенным бельем на плече.

По другой стороне улицы мужик прошел и харкнул наземь, в кювет. У Маруси аж лицо скривилось от такого безобразия. Будто он ей в корзину плюнул. Разворачивается она и назад, на речку, на мостки, переполаскивать. Во ведь какая была чистоплюйка–то! А потом… Война все привычки поломала.

Уходила Маня от немца из Ворошиловграда с народом и армией. Бежала в степи. За Дон переправилась. Все, что с собой прихватила, разошлось в пути на всякую нужду.

Где пешком, где на телегу брали, где в машину — подвизитя, ради Бога… А где и поездом. И оборону копала, за раненными ходила, за больными. Кровь, гной, грязь, голод и вошь. Где–то Филя ее воюет? Обещал писать в Моршанск, сестрам. К ним она и держала свой душеломный путь. Попала в эшелон беженцев. В товарном вагоне везли. Держалась она ближе к дверному проему, воздухом чистым дышала, от духоты спасалась. Кругом–то одни бактерии заразные летают. Прислонилась к стойке, смотрит на российские осенние просторы, убогие деревни, печалуется душой, думы думает. Да закройте, наконец, дверь! Тепло выдувает и сквозняк невозможный!

Больные здесь! — заорал кто–то из темного угла. И какой–то мужик, не долго думая, двинул сапогом по двери, толкнул ее с силой в сердцах. Та и покатилась, только ролики засвистели. Бах — и сдавило дверью Маруськину голову. Все думы–то враз и вылетели, одна боль осталась. Да потом на голове у нее шишка вздулась — то ли опухоль, то ли гематома. Мы ее, шишку эту, всем домом разглядывали и щупали.

Отмыли Марию, отскребли, отчистили, переодели в свежее, стираное. Живи, сестра.

Портреты

Теперь, когда все сестры вместе, пора представить их портретно, как уж получится.

Старшая Евдокия — женщина, как упоминалось, дородная, про таких говорят пышнотелая. Волосы темно–русые, уже с проседью. Гладкие, прямые, забранные в косу и пучок под гребешок. Русское, слегка продолговатое лицо, прямой, правильный, чуть больше нормы нос, но длинноносой ее никогда не дразнили. Губы тонкие, она их постоянно поджимала, когда хотела в чем–то убедить или что–то рассказывала, слегка привирая. Говорили, что в молодости она выглядела царственно, Евдокия наша Николаевна. Голосом природа наделила ее высоким, когда разругивалась с сестрами в пух и прах, верхи брала знатные.

Анастасия, рожденная после нее, выросла маленькой, как говорила Дуня, махонькая была девчонка, куколка, ручки–ножки перевязанные. Маленькие темные острые глазки, аккуратные бровки, носик миниатюрный, ровненький, не курносый, а как бы тщательно вырезанный, но кончик заворачивался к губе чуть раньше положенного, словно кто–то на чертеже сделал от руки исправление, укоротил. Щеки румяные, губы среднего размера. С годами верхние губы у сестер покрывались вертикальными морщинками. Волосы она тоже собирала в пучок. Всегда повязывалась какой–нибудь косыночкой легкой. Эта маленькая мужественная женщина, рано потерявшая мужа, растила двух сыновей, шила, мыла, стирала, скребла, топила, готовила, убирала, помогала Клаше, возилась с ее детишками, то есть с нами тремя, а потом и с четырьмя.

16
{"b":"978891","o":1}