Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как он с тетками враз спелся! Они ему нашептывали про свои болячки, он беседовал с ними подолгу, входил в положение, успокаивал, давал советы. Ну, у вас любовь, ревниво подначивал я Петьку. А ты, Руя, говорил он мне, в наши дела не суйся.

И однажды Петр, найдя в сарае обдирочную скобу, принялся раскатывать бревна. Мы тут как тут. И скобой и лопатами, поигрывая мускулами, бревнушки покатывая да похохатывая, вмиг их оприходовали и накатили на место. Дуня вышла на шум и ахнула: работа уже сделана. Дуня, трояк! — заорали мы. Она глянула на Петьку. Он подмигнул ей и сказал: ладно, чего уж там, неси, мать. Дуня вынесла два трояка.

Эх, хороша была окрошечка с горячей картошечкой!

Ребята, вы куды собираетеся? На речку, рыбу ловить. За речку не ходитя. Почему, теть Дунь? Там анчутки и фиёпы. Какие там фиёпы? Да мы их… Фиёпы, тихо говорила Дуня, и поджимала губы, обижаясь на нас, таких бестолочей, не разбирающихся в анчутках и фиёпах.

Теткам из Москвы мы привозили кроме дрожжей по палке вареной колбасы. Тетя Настя быстро скармливала ее нам же, а Дуня свою прятала. Холодильников не было. Дуня, кричали мы из беседки, давай колбасу сюда, протухнет! Черти, инженера беспартошные, пост ведь нонича, грех!

Заглядываю к Дуне на кухню. Она живехонько захлопывает ящик стола. Ну–ка, ну–ка, что ты там прячешь? Не надоть! — упирается она одной рукой в ящик. Другой утирает губы. Дергаю за ручку, ящик вылетает, в нем — три толстых колбасных кружка, и каждый надкусан. Ах, так ты постишься? Отвари и съешь, а то отравишься!

Отравиться не отравилась, но бегала дай боже от крыльца до туалета. А однажды мы привезли ей нототению горячего копчения. Эту несчастную рыбу она–таки довела до зеленого состояния и в конце концов опять маялась животом.

По двору брожу я тению,
Съел у Дуни нототению!

Новая статья Дуниного бизнеса — шпульки с грубой шерстью. Построили в Моршанске камвольный комбинат, вот и дело прибыльное открылось. Понесли с комбината продукцию в народ. Я этих шпулек накупил у тетки полмешка — Галя как раз увлеклась вязанием. Как Дуня радовалась, что заработала на племяннике!

Позвонил из Моршанска Валентин (у них в доме поставили телефон, и наша любезная и веселая переписка на этом закончилась). Брат сообщил, что Дуня плоха, атеросклероз, никого не узнает. Я выхлопотал командировку в Тамбов и заехал в Моршанск. Ах, Юрочка приехал! — защебетала тетя Настя. А Дуня–то уже совсем ничего не соображает, иди, поздоровайся с ней. Я прошел в Дунину половину, заглянул в залу. Дуня сидела на кровати и мотала здоровенный клубок из старых чулок. Теть Дунь, здравствуй! — заорал я с порога. Она вскинула на меня удивленные глаза: чего, мол, кричишь, не глухая, и кокетливо проговорила: я вас ни зняю… Ни зняю я вас… Это же Юрочка, Юрочка приехал, ты, что, не помнишь разве, Клаши покойной сын, брат Лидочки. И опять взгляд и слова: я вас ни зняю…

Мы сидим заполночь с Валентином, распиваем бутылочку и всласть беседуем и не можем наговориться. В кухне скрипнула входная дверь, послышался шепот тети Насти:

да куда ты лезешь! Не мешай ребятам, пусть посидят, они не виделись сколько. И голос Дуни: я только на Юрочку поглядеть… Узнала, узнала! Теть Дунь, иди к нам, рюмочку нальем да споем твою любимую клятьбу. В соседней комнатушке от моего вопля заворочалась в постели жена Валентина. В дверном проеме возникла дряхлая теткина фигура. Она шла по стеночке и улыбалась мне. Настя ее придерживала, не пускала. Я только посмотрю, на Юрочку… Я поднялся, подошел к тете Дуне и мы обнялись, как прежде: здравствуй, Евдокия Николаевна!

Она любила посидеть с нами, поддержать компанию. Как–то съехалось на Карла Маркса множество родни. Лерочка привезла из Ульяновска «свой коньячок» — самогонку, подкрашенную кофе, крепчайший напиток. Сели за стол. Теть Дунь, беленького? Она замахала руками, показала на Лерочкину бутылку; вот этого, красненького. А там градусов семьдесят. Этого? Ну ладно. Налили ей стопку. Дуня ее залпом — хлоп! И рот закрыть не может, в глазах слезы. Ха–ха–ха, красненькое, ржут племянники–фулюганы. А Дуня подставила под щеку ладонь, уронила на нее голову и враз запела: «Мой миленькай жанился, нарушил клятьбу он!». Эта клятьба осталась с нами навсегда, как и письма тетки Дуни.

Почерк у всех сестер был одинаковый, не различишь, кто писал: Дуня, Настя, Маруся или Клаша. У всех малограмотных почерк одинаков. Только по конверту можно разобрать, от кого депеша. Письма от Евдокии Николаевны приходили редко, может быть, за все годы — раза три–четыре; мало грамотешки, не шибко на руку скора, но какие это были письма! Исторические! Замечательные эпистолярные произведения. И в каждом письме Дуня сообщала, что «мине уже не долго осталось. Приезжайтя к моим холодным ногам. Привизитя четыре флакона восстановителя для волос». И мы ехали и привозили.

Осенью 1976 года проводил я тетку Дуню в последний путь. Было сухо и тепло. Всю ночь читали монашки. Покойная лежала под своими образами в платке горошком, строгая и праведная. Народу собралось множество. Женщины занимались готовкой, варили кисель, кутью, пекли блины, затирали лапшу. Мужчины курили во дворе. Дуня порадовалась бы такому сбору, коли довелось бы взглянуть на процессию со стороны:

машина с откинутыми бортами, на ней гроб и сваренный заранее из металла памятник, уже покрашенный. Процессия медленно проследовала по Карла Маркса от дома номер 61 (бывший 55), повернула налево к кладбищу. Мне пришелся по душе моршанский поминальный обычай: дают выпить три раза, потом нальют тарелку лапши, чтобы не хмельно было возвращаться с поминок — не праздник, и садится за столы следующая смена родни и знакомых…

Мы прощались с детством, с прошлым, с частью своей жизни. А до этого — с отцом и мамой, а потом с Володей, Валентином и Женей, с Лидой, с кем плотно росли рядышком на земле отчей. А жизнь продергивала нас, как морковку на грядке…

Черная работа незавершившейся войны.

Прости нас, Евдокия Николаевна, и прощай, пусть земля тебе будет пухом.

В Москву, к маме!

Но опять — в Моршанск поры военной. Я так прижился там, что потерял всякую душевную привязанность к новогиреевскому дому, отцу с матерью, к сестрам и брату; что–то сдвинулось в детском сознании, какая–то произошла переориентация, я сердечно привязался к теткам, к двоюродным братьям, все мне стало здесь родным и близким, дорогим, словно бы я жил тут всегда. И это осталось на всю жизнь. Две малых родины в моей душе соединились в одну. Только старый дом в Новогирееве мне снится до сих пор, а моршанский я не видел во сне никогда.

Сон повторяется один и тот же: я в старом доме с его обстановкой, бедность и запах праха, но все до восторга близкое. И я иду к дому по переулку, все узнаваемо, всхожу на крыльцо, открываю дверь, через сени прохожу в комнату. Обои, потолок — все, как прежде, скудная, тех еще времен обстановка. Только я взрослый, и живу здесь вместе с женой Галей и ее мамой Марией Ивановной. Все хорошо, лишь страх один тревожит: не рухнет ли потолок?

А в одном из снов я шел к нашему переулку от заводских домов и в ямке возле забора увидел играющего себя самого маленького и кудрявого, не удивился, а поздоровался: здравствуй, Руя! Я Юра. Ну, здравствуй, Юра. Как поживаешь? А вы кто? А я ты. Папа и мама живы? Я маленький не понял и уставился на меня большого.

Испугался и ответил осторожно и тихо: папа на работе, а мама у Кутинихи на терраске разговаривает. И заплакал… Я не знал, что сказать и что сделать, потрепал его–себя по каштановым кудрям и проснулся в слезах…

* * *

В разговорах двух Марусек — Цыганки и Кутинихи — стало мелькать новое имя: Мишка–хохол. Мишка поможет, Хохол довезет… Я вычислил, что у Кутинихи обозначился постоянный ухажер.

В конце апреля сорок пятого меня, наконец, отправили в Москву. Загрузились в Моршанске в жесткий вагон. Полки в нашем отделении–купе почему–то смыкались вплотную, встык. Мне объяснили, что вагон госпитальный. На таких полках перевозили раненых. Я не поверил: как же к раненым подходить?

35
{"b":"978891","o":1}