Из тамбовской черноземной глуби
К нам пожить Маруська прибыла.
Говорят, девахой доброй, глупой
В пору ту она еще была.
Уж чего она там загадала,
грея под периной телеса.
Привезла гостинцев: пышек, сала.
Заявила: сяду на ЗИСа!
Посмеялись над Маруськой, только
вскорости из заводских ворот:
Гляньте–ка, никак она — трехтонку
смело и отчаянно ведет!
А спала Маруська под сиренью,
Отвергая всякий сон иной.
Вспоминала, видимо, деревню
и любила запах травяной.
«Мань, а Мань?» — ночами очень скоро
кто–то звал и папироски жег.
А потом над стареньким забором
тень мелькала, слышался прыжок.
Вот он тихо шепчет ей: «Маруся!
Где ты, Мань? Ну выйди на момент!»
«Вань, уйди, ить я не промахнуся,
шоферской чижолый инструмент.»
Шорох, шум, недлительная схватка.
Звук — как будто бьют по колесу.
Мчится тень через забор обратно,
искры рассыпая на весу.
Плыл июль над сорок первым годом
в черном прахе вспоротых ночей.
И зенитки, надрываясь горлом,
били зло в сплетение лучей.
Умотавшись за день за баранкой -
грузы, люди, грузы и опять… — к вечеру, как будто все в порядке, под сирень она ложилась спать.
«Шла бы ты в убежище, есть место,
или в дом хотя бы на ночь шла!»
«Мне в могиле этой с вами тесно,
а у дома крыша тяжела».
Над сиренью закричит сирена,
и свирепо загудит завод, а она сопит уже смиренно, будто нет войны и нет забот.
Разбудил ее не шум, а шепот,
тронул в сердце струночку одну:
«Прощевай, живи пока без хлопот,
завтрева иду я на войну!
Слышишь, я пришел к тебе, Мария,
Попрощаться навсегда, навек.
Чтобы обо мне ни говорили,
я к тебе не злой был человек».
Словно стон в земле раздался русской,
будто боль зажглась в ее груди.
Это тихо вскрикнула Маруська,
сжав траву руками: «Погоди!»
Все смешалось: стон, трава и ветви,
все сместилось, спуталось, сплелось.
Ветер набежал уже не летний,
над землею смертный дым пронес.
Визг осколка. Брызнув соком, хрустнул
веточки сиреневой сустав.
Под кустом сирени спит Маруська,
руки безмятежно распластав.