Иван Павлович долго стучал в дверь. За ней звякал от ударов знаменитый здоровенный крюк. А где же Дельта, наша собака, почему не лает? — удивлялись сестры. Наконец внутри мрачного дома скрипнула дверь, и послышался глухой мужской голос: чего надо? Домой попасть надо, весело ответил Иван Павлович, открывайте, свои, Алексей Дмитриевич, это мы, Чичевы, из эвакуации. Алексея Дмитриевича нет, он на дежурстве. А вы кто? Да мы здесь жили до войны, из Куйбышева вернулись, закричали девчонки.
Нам открыли, и выяснилось, что наша комната заселена, в ней разместилась семья сапожника: сам, жена и дети, мальчишка и девчонкой. А нам куда же? Вышла мать–старушка Хлебникова, узнала соседей, подивилась. Предложила пока разместиться в пустой шестиметровой комнате возле телефона. Там и ночевали. Все! Дома! Слава тебе, Господи! — сказал отец и перекрестился на распакованную Иверскую.
Переулок
А война еще не кончилась. Главнокомандующие, маршалы и генералы склонялись в ставках над оперативными картами и планировали противоборство противнику, намечали удары, рассчитывали, сколько огня и стали поглотят эти удары, и сколько солдат понадобится бросить в эти огонь и сталь, и сколько раз надо будет менять солдат, то есть каковы же могут быть реальные потери. А потери иногда бывали неожиданно выше штабной планки и выше всяких тыловых возможностей выкатить еще и еще эшелоны с живой силой — теплыми, добрыми, боязливыми мужиками с хилыми телами в х/б и сукне, с мыслями о доме, о детях… Вздрагивали или нет когда–нибудь сердца маршалов от таких результатов, дергались ли усы главнокомандующих и генералиссимусов, дрожала ли трубка в руке? Война, какая бы она ни была, как бы ни называлась — захватническая или освободительная, рожденная на волне алчности или жаждой свободы, — она всегда кровава, убийственна и безжалостна. Разве можно похвастаться тем, что в боях за независимость и свободу нашей Родины мы положили 30 миллионов человек? Только увешанный медалями и орденами фанатичный ветеран–политрук, почти полупомешанный, может быть, этим как бы и гордится. Это он гнал на немецкие танки безоружных ополченцев. Тяжела была плата за каждый метр задержки врага.
Гибель, гибель, гибель. Трупы на поле боя. А кто считал их в тылу? Кто мерил горе вдов и сирот? И чем мерить это горе. Нет еще такого прибора.
И пали все за Родину. Так, по крайней мере, объявляло радио голосом Левитана.
Погибли и все ушедшие воевать мужики из нашего переулка. Многое изменилось в нем за два года. Сожгли заборы на дрова, где их взять? Никаких границ участков. Их обозначали теперь плотные ряды сирени и акации. Так и стояли восемь серых домов безымянного переулка, выбегающего на Пролетарскую улицу, по другую сторону которой на железнодорожных путях, на линии, или на железке, суетились маневровые «овечки» и «щуки», паровозы марок «О» и «Щ». По четыре дома справа и слева, как стриженые новобранцы. И в каждом доме лежали похоронки, кроме нашего.
Через дом за нами билась в бедности и голоде мать Котика и Лелика Мухиных;
наверное, их звали Коля, или Костя и Леонид, я так в детстве и не выяснил настоящих имен своих товарищей по улице, так их все и звали, как мать окликала:
Котик и Лелик, которого мы прозвали Лялькосом. За ними жил Славка Редовкин, Лидин ровесник, крепкий и лобастый, тоже сирота, с матерью и бабушкой. На правой стороне переулка не было ни одного дома, куда бы не постучал почтальон и не извлек из сумки похоронку. Только отца Борьки Печкурова из третьего дома на войну не взяли по негодности. В последнем доме обитала странная женщина по прозвищу, или имени Марэна, которую все боялись: она никогда не выходила на улицу и редко появлялась на пороге в белой нижней рубахе до пят с распущенными седыми волосами, как колдунья. Она поджидала каждый вечер свою дочь, молодую одинокую женщину. Этот участок славился еще и тем, что возле него росла высокая старая черемуха, с которой мы пытались летом достать кисти терпких ягод. Мужчин в этом доме тоже не было — сгинули на войне.
Параллельно нашему переулку дальше по улице — еще один такой же, только три дома в каждом порядке. И там — сирота на сироте. В первом, в тесноте жуткой, как и все, ютилась семья Молочниковых. Родители наши сдружились с ними еще до войны.
Наверное, потому, что дети в обеих семьях рождались ровесниками. Наша Зоя — их Валентина, наша Лида — у них Тамара, я и Славка Молочников, закадычные друзья–ровесники короткоштанные и т. д. Дядя Юзик, глава семейства, профессиональный шофер, войну прослужил в Москве, возя какого–то начальника. Имея бронь или инвалидность, в общем, он не воевал.
С Валентиной Иосифовной Молочниковой–Соловьевой мы теперь соседствуем домами в Сокольниках по чистой случайности и предаемся воспоминаниям при каждой встрече.
Вот таким ободранным, опустошенным, овдовевшим и осиротевшим встретил нас переулок. Да что переулок — вся Пролетарская улица, да и вся Россия были такими.
К нам приходили соседки, приносили свои черные вести, мама охала и ахала, плакала вместе с ними и виновато смотрела на овдовевших подружек…
Анна Васильевна Хлебникова из дома напротив, жена брата дяди Леши Хлебникова, осталась с сыном Генкой, ее соседка тетя Лена Ивановская, тоже вдова, маялась с тремя сыновьями, в их же доме жила сиротой Валя Мешалкина, Лидина подружка; ее глуховатая мать тетя Нюра работала в Москве в столовой, им было полегче, а вот тете Лене пришлось туго. До войны она, как и многие тогда, жила при муже, он служил начальником станции «Никольская», через одну от «Новогиреева» остановку, рожала детей и горя не знала. А как война все отняла, стала она хлебать горюшко полной ложкой. Какая там зарплата уборщицы на химзаводе — триста дореформенных рублей. Маленькая, пухленькая (куколка до войны–то была), слабосильная, она убиралась по заводским цехам, корячилась в огородике при доме, пока мальчишки не стали подрастать да помогать…
Да, война продолжалась, надо было жить по законам военного времени. Отец сходил в домоуправление в Кусково, за линию, то есть за железнодорожные пути, так у нас говорили: за линию пойдешь? — это значит, что надо пересечь все сортировочные ветки, путей шестнадцать, и два магистральных пути, по которым сновали электрички, ходили поезда, двигались на фронт эшелоны и возвращались с обгорелыми вагонами и разбитой техникой.
Сходил Иван Павлович за линию, уладил дела жилищные как вернувшийся из эвакуации, но нашу комнату освободили не сразу, потолкались с месячишко в шестиметровке, что была напротив нашей, через коридор. Шикарное житье — по квадратному метру на человека. Зато в коридоре на стене — единственный в переулке телефон. Снимает ребятенок трубку, ждет ответа связистки: «Первый!» — говорит тетенька. Детский голосок пищит: дайте город, пожалуйста! Соединяю. И длинный гудок. А кому звонить? Можно набрать 100 и услышать время: шестнадцать часов тридцать минут.
Жив в памяти номер: Ж-4–15–80, добавочный 1–40. Звоните, друзья.
Друзья, звоните мне, звоните.
Ну отчего молчите вы?
Распались дружеские нити,
Сто лет мне не звонят, увы.
Друзья, звоните мне, звоните,
Сто лет мне не звонят, увы.
Ну что ж, я сам пошлю звонки им
По всем старинным номерам.
— Здесь не живут давно такие,
Да сколько объяснять мне вам!
Здесь не живут давно такие,
Да сколько объяснять мне вам!
Пускай с надрыва сядет голос,
И лопнет от него струна,
Кричу на крик: «Все раскололось, И жизнь, и дружба, и страна!»
Кричу на крик: «Все раскололось,
И жизнь, и дружба, и страна!»
В ладони раскалилась трубка,
Но я отбой пока не дам.
Надежды белая голубка,
Лети к друзьям по проводам.
Надежды белая голубка,
Лети к друзьям по проводам!