Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Честно говоря, через столько лет мне было трудно набрасывать на бумагу этот эпизод, засевший в памяти как заноза. Потому что стыдновато.

Дерись по совести

Как только теплело и снег становился липким, мы раздетыми вылетали на школьный двор на большой перемене и закипал бой. Получить в лоб снежком — это геройство.

Не так уж и больно. Больнее, когда в нос или щеку. Кто поздоровее да позлее, норовили схватить льдышку. Поэтому в классы являлись в крови, с синяками и ссадинами. Михаил Родионович все понимал, объяснял, что кидаться льдышками подло, что снежком до крови ранить невозможно и что он нас не выпустит в следующий раз во двор. Но…

Но в следующий раз директор ждал нас во дворе. Он прочертил две линии — границы, за которые запрещалось заступать бойцам, разбил нас на две команды и разрешил открыть огонь. Пораженных снежком он выводил из игры и отправлял в «госпиталь» — в класс. Так учил нас мудрый педагог простым правилам жизни: за нее надо бороться, не калеча ближнего и не нанося ему вреда.

Фрицы-Гансы

По утрам к заводским воротам подъезжали трехтонки с пленными немцами. В каждом кузове — по конвоиру. Немцы выгружались, строились в колонну и расходились по заводу. Они готовили площадки под новое строительство, ремонтировали старые корпуса, булыжную мостовую. Потом начали возводить постройки. Некоторые их начальники, наверное расконвоированные, свободно перемещались по территории, останавливались и заговаривали с работниками завода. Всех немцев мы называли Фрицами или Гансами. Гансов привезли! — кричал кто–нибудь из мальчишек, и мы высыпали на улицу поглазеть. Поначалу. А потом уж и не обращали на них никакого внимания. Пленных я не любил и особого интереса они у меня не вызвали, эти братцы–арийцы, хотя я еще не мог знать, что у славян и немцев одни предки — арии.

Ветви, наверное, разные. Одни — простодушные простофили, как мы, другие — вероломные и воинственные. Выглядели бывшие вояки опущенно. Идут по булыжной Пролетарской и шаркают. Камнями в них не кидались, но многим хотелось. Ведь из–за них стал наш переулок сиротским. Я наблюдал за пленными из палисадника, слушал их речь, резкую, как клацанье затвора, и обрывистую, как гавканье овчарок. И собак этих я не люблю. И язык. Знаю, что это язык великих Гете и Гейне, но чьим языком отдавались команды детям шагать в печь крематория? И что перевесит? Этот протест зародился во мне тогда, более полувека назад, может быть, не без влияния фильма «Она защищает Родину», «Молодая гвардия» и других картин и не рассосался с годами, не смягчился ни песнями Эрнста Буша, ни драмами Бертольда Брехта.

Никогда ни на какую встречу с дойчами не ходил и не пойду. Преодолеть идиосинкразию на немецкое нет сил. Это не кокетство за столом перед двухсотой страницей рукописи своего повествования. Это образовалось и пришло из тех давнишних лет, когда детский разум, еще всего не понимая и не осмысливая, уже кричал вместе с сердцем: будь проклята война, вой бомбовозов, лай овчарок, топот немецких сапог, фашистская речь!..

Я наблюдал, как они, радуясь, уезжали домой, в Германию. Вернее, не уезжали, а их отправляли. И я понимал разницу. Как сейчас вижу тот эшелон на путях, пучеглазый рыжий немец, что–то напевая под звуки губной гармоники, льющейся из вагона за его спиной, рубит на дощатом столе кочаны капусты для походной кухни (научились варить щи по–нашему), а я стою внизу на насыпи и пялюсь на этого Ганса, а он подмигивает мне и пытается угостить кочерыжкой. Сцена так въелась мне в память, что не отпускала многие годы, пока я не разрешился поэмой «Камень и осколок», нафантазированной по этим воспоминаниям. И многое еще живет и зреет в душе, ожидая разрешения от бремени памяти…

Время собирать камни

Немцы строили цех, а нам нужно было переложить печь к холодам. Добыча кирпича возлагалась на меня. Я бродил по незакрытой еще заводской территории, заглядывал в углы и закоулки. И как надыбаешь кирпич, быстренько запихиваешь его в коричневую клеенчатую сумку. Два кирпича — груз для меня предостаточный. А надо их много. И набрел я на полуразрушенную печь со вмазанным в нее котлом для варки асфальта. Но много за раз не унесешь. Три кирпича в сумке — и ты уже в три погибели согнулся. А вдруг кто заподозрит недоброе? Я сказал о находке отцу, и в свободный вечер, когда в Большом шел балет, он заглянул в закуток на кухне, куда я складывал кирпичный запас, хмыкнул: маловато, сынок. И сказал: пойдем, покажешь, где брал.

Он прихватил мешок, и мы отправились. Сначала шли под фонарями, потом я увел его вправо, в темень. Спотыкаясь, добрались до печи: вот она. Иван Павлович, покряхтывая, стал хватать кирпичи и пихать их в мешок. Потом — о–о–па! — кинул его за спину, мешок затрещал. Я успел сунуть в сумку пару кирпичей, один схватить под мышку, и мы тронулись обратно. Мне было холодно от страха. Мимо проходной… Тише, подсказал я, и мы прошмыгнули как мышки. А вот и наш палисадник, сени, кухня — все! Зажигайте свет, принесли! Выгружай! С грохотом высыпали добычу на пол: половина облита варом. Это тебе на завтра работенка, сынок. На другой день я выносил по кирпичу к крыльцу и где сапожным молотком, где напильником, где отверткой отколупывал вар, очищая стройматериал для печки.

А потом пришел сосед — печник, разобрал печь, рассортировал кирпич, замесил глину в цинковом корыте и из старых и новых красных брусков сложил нам новую печурку с плитой. Доброй зимовки, Чичи–кирпичи!

Цыплоко (этюд №6)

Однажды весной отец вошел в дом, держа в руках шляпу как корзину. А потом осторожно вытряхнул из нее на стол два желтых комочка — цыплят. Стали мы всей семьей их выхаживать, от кошки оберегать.

Лето кончалось. Цыплята подросли, мы переселили их в дровяной сарай. Желтый пушок у них давно на белые перышки сменился. Гребешки красненькие начали прорезаться. Гуляют вокруг дома цыплята свободно, по–хозяйски осваивают территорию. От ласки не отказываются, вроде понимают ее: гладишь цыпленка по головке и по шейке, а он словно как мурлычет в ответ от удовольствия, будто кошка, вернее, курлычет…

В конце лета один цыпленок пропал. Все облазили, нет нашего дружка крылатого нигде. Только у соседей в саду, в кустах сирени нашли несколько белых перышек — и все.

Приятель пропавшего цыпленка словно осиротел, бродил по саду, печальные звуки издавал: «Клек–клек…» А потом вдруг длинно: «О–к–о-о–о–о!» За это дали мы ему кличку Цыплоко.

Начались занятия в школе. Приближались холода. Переселили мы Цыплоко в дом. С кошкой они подружились. Картина такая запомнилась: посреди комнатухи нашей стоит керосинка с чайником. Через слюдяное окошко и из–под корпуса свет от фитилей падает желтый, теплый. Возле кошка лежит на боку, дремлет. Тут же Цыплоко прилег, точнее — присел, а голову на кошку положил, шейку вытянул и глаза закрыл.

Интересно, что ему снится?..

А бывало и так. Делаю уроки, а Цыплоко вспорхнет на стол и прохаживается вдоль тетрадки, потом остановится, глянет боком: что это за червяк из–под моего перышка на бумагу выполз. Клюнет буковку — пропало домашнее задание. Я в рев — туго было после войны с тетрадками, и оберточную бумагу приходилось линовать…

В понедельник отец дома — у него выходной. Приходим из школы — Лида, я и Женя.

Где наш Цыплоко? Нигде не видать. Зовем: «Цыпа–цыпа–цыпа…» Зоя, она уже взрослая, смеется: улетела ваша цыпа! Куда? В лапшу! Она снимает крышку с кастрюли, что стоит на горячей печи. По дому расходится аромат куриной лапши, от которой нам становится дурно. Из кастрюли торчат две цыплячьи культи…

Мы не плакали. Мы рыдали. Мы вопили, орали. Обедать? Ни за что! У мамы на глазах слезы. Так и сели за стол только двое — отец и Зоя, хоть и голодное было время… а на другой день сдался я: похлебал бульону; ел и плакал, ел и плакал…

47
{"b":"978891","o":1}