Н-да… Нельзя все–таки, наверное, годами носить такое в душе и накапливать подобное. Надо освобождаться от тягостных воспоминаний, не давать им превращаться в комплексы. Надо простить и себя, и всех, простить и улыбнуться.
Вспоминать с улыбкой невесомой грусти. Не допускать, чтобы паучок сомнений оплетал душу паутиной угрызений. Гнать ткача, рвать паутину, не то поставишь однажды под сомнение все прожитое, а это беда. Надо вырыть яму и поведать ей тайну, и пусть потом вырастет тростник, и пусть из него потом делают дудочки и они разнесут вашу тайну людям. А вы только улыбнетесь, услышав ее из чужих уст.
Общежитие
Вскоре мы попрощались с тетей Катей и Юркой и выехали из подвала в театральное общежитие, где многодетному артисту хора выделили целых две комнаты на первом этаже. Тепло, сухо. Да и весна на дворе. Хорошо! Лиде исполнилось девять, Зое пятнадцать. Вся помощь по хозяйству на нее ложилась. От юной артистки какая подмога. С Женькой гулять только. Ну и со мной заодно.
Зоя полы драила, и в очередях за хлебом отстаивала с трехзначными номерами на ладони, и ездила куда–то карточки отоваривать. Хорошо, что не в Моршанске — в сбыте мыла не участвовать. Не сладко. Вот и не любит она ничего вспоминать:
какие они, детство и отрочество. Не барские дети, и время не дворянское. Ни беседок, ни гамаков, ни крокета, ни катаний на лодках, ни чаепитий на террасах.
Все мимо детства: житуха военного времени. И что нам по детской и маминой иждевенческой карточке полагалось?
Особенно не хватало хлеба. Оладьи из мучки мама какие–то стряпала, но хлеб есть хлеб. И отец подрабатывал починкой обуви, отдавая свободное время сапожной ноге.
Инструмент он сохранил, прихватил с собой. Насадит на стальную лапу изящную женскую туфлю и тук–тук — постукивает молоточком, подметки набивает, косячки ставит, набойки на каблуки и потом их специальной деревяшкой лощит, в верхах дырочки да трещинки подклеивает.
Сидит Иван, стучит. А над ним на втором этаже другой Иван, товарищ по работе, тоже мастер по сапожной части; сверху слышно: тук–тук. Па, дядя Ваня уже стучит!
Опа — хватает отец сапожную лапу, садится, зажимает ее коленями — и мне пора.
Под нами подвал, докучать некому: тук–тук.
Заказчики у него были по большей части женщины — и хористки, и балерины.
Худенькая тетенька войдет, проскользнет как лучик, раз–раз, носочки в сторону, принесет папе свои балетки, он их и приводит в божеский вид; любил обслуживать балерин — они расплачивались хлебом. При мне одна заказчица вручила ему целую буханку. Они хлеба не едят, пояснил он нам, фигуру берегут.
Трудно передать окраску отцовской речи. Тут надо не рассказывать, а показывать.
Бог весть уж когда по телевидению шел концерт. Выступал артист Дудник, пародируя речь «под титлами». Мама смеялась, говорила, копия отец. Михаил Евдокимов и Владимир Винокур очень здорово это делают. Но пародировать отца мне не хочется.
Он стеснялся разговаривать с незнакомыми людьми, предпочитал их слушать. Вот и балерина принесет ему работу, объяснит, что ей хочется. Отец повертит туфельку или пуанты, скажет, водя пальцем по обувке: тут так, тут вот так. И показывает, где тут и что так. Улыбнется: сделаем! И принимается за работу.
Дни шли за днями. Война бушевала там, на фронтах. В Москве фронтами руководил мудрый вождь и учитель И. В. Сталин. В Куйбышеве регулярно шли спектакли Большого театра. Как мы воспринимали значительные события войны? Не могу ответить на этот и другие вопросы. Детская память запечатлела факты жизни избирательно, по непостижимой логике: запоминалось, когда было больно или смешно, радостно или стыдно, страшно или удивительно. Наверное, конечно, в Моршанске известие о разгроме немцев под Москвой вызвало у всех радость, а у эвакуированных и облегчение — скоро домой! Не все, что мелькает за окном поезда, запоминается. А какие–то яркие детали: бабушка в лохмотьях с посошком у переезда; коза на длинной привязи, пасущаяся на выложенном из камушков лозунге «Вперед к победе коммунизма»; брошенный и почему–то перевернутый вверх колесами ржавый комбайн в поле… Только миги. Я был слишком мал, чтобы обладать в будущем солидным запасом воспоминаний о прожитом детстве.
Мелькают сюжеты, глаза ухватывают, затвор щелкает в памяти, как на фотоаппарате, что–то фиксируется на пленке. Но то ли что–то засвечивается, то ли проявитель с закрепителем не совершенны, когда пленка отматывается назад, она то чистая, смытая, то темная. Редкий кадр вышел удачно, «фотограф был неопытен в работе».
А вот мелькнул четкий кадрик — один из 36 неудавшихся.
* * *
В Куйбышеве: я падаю в подвальный приямок перед окном головой вниз — бухнулся с уличного трубчатого ограждения прямо на кирпичи, словно специально там для меня разбросанные. Конечно, расшиб лоб. Ору от боли и страха и помню руку, которую тянет мне сверху прохожий. Отец дома, наверное, это случилось в понедельник, театральный выходной. Он подхватил меня на руки и понесся в поликлинику, где мне наложили скрепки, забинтовали. Я перестал плакать, ожил на руках отца и на обратном пути гордился бинтами, как солдат. А сестры меня дразнили: Руя у нас теперь «с раной», с фронта пришел. Вся моя гордость испарилась, и я опять заревел. Как дела на фронте, много фрицев убил? Отстаньте от меня! — орал Руя.
Не ори, швы разойдутся. На память где–то у правой брови вертикальный шов. Теперь уже и не заметен среди морщин.
* * *
Едем с отцом в трамвае в какую–то столовую обедать по талонам. Коль дадены талоны, надо их отоварить. Неуютный кормежный зал, грязные залитые столы. Щи серые, из верхних капустных листьев с нарезанной кубиками и обжаренной колбасой.
Кубики с жирком, который я никогда в колбасе не любил, только в копченой. Там жир солененький, вкусный. Но здесь, в столовой, в этих бедных серых щах мне нравится все. И обстановка, и еда. Все необычно–таинственно. Вкус запомнился навсегда. Но больше в жизни я с такими щами никогда не встречался. Однажды на даче наварил постных щей из салата, ревеня и сныти, нарезал колечками сосисок, обжарил их, морковки с лучком зеленым на той же сковородке намутил и все — в щи.
Угостил соседа — знатно! Сам попробовал — не те щи, не те.
Мам, свари щи, как в столовой. Отец, вы что там ели–то? Фу, из таких листьев только поросятам готовят. Что Руя–поросеночек, хрюшечка ты наша, наелся капустки?
А–а–а-а-а!
* * *
Куда–то очень далеко, кажется в речной порт, отправились с Зоей и Лидой в самарском трамвае на какие–то склады отоваривать карточки. Домой везем в зеленых бутылках сливки. Зоя на обратном пути всю дорогу трясет пивную бутылку со сливками. Зачем это делаешь? Приедем, увидишь. А сестра и дома все трясет и трясет посудину. Потом вылила из нее белую мутную водичку, а на блюдце вытряхнула, постукивая ладонью по донышку, розовато–желтую колбаску сливочного масла. Что это? Кака–зе. Какая кака–зе? Какашка зеленая, смеется. Дали отведать на кусочке черного хлеба. Вот бы с кухом! Лопай, что дают… Вкуснятина.
* * *
Ниже по Волге — Саратов, потом Сталинград. Там немцев окружили и разбили, а в плен взяли — тьма! Это событие отмечалось как праздник. А на первое мая отец с соседом притащили бутыль с жигулевским пивом. Конечно, она обладала магнетизмом.
Можно ее качнуть или нельзя? Так и притягивает. Хочется покачать. Покачал.
Превратилась комната в озеро жигулевского. Ухо правое горело…
* * *
Поползли слухи о скором возвращении домой. К тете Насте в Моршанск? — спросил я.
В Москву, в Новогиреево, дурачок. Дома родного я не помнил. Не помнишь? А Дельту, собаку помнишь? Не-а. А бомбоубежище? Бомбежки? Это я помнил. Но я не мог понять, что бомбоубежище — мой родной дом. Мы в бомбоубежище вернемся жить? Глупенький ты еще у нас, Руечка. Не мешай. И начались, конечно, воспоминания о доме, о довоенной жизни. И цел ли отцовский велосипед, он его на чердак отнес, и вернут ли приемник СИ‑235, который по военному приказу сдали куда–то в Перово, и что там с мебелью стало, и как там сад, сирень и две яблони, и жива ли Дельта, и, конечно, что с соседями…