Не был я в Чернигове, не был я в Саратове,
И в Москве я тоже не бывал.
Жил в деревне Каменка, вел комбайн я по полю,
На Сталинградском фронте воевал…
И мне хочется, чтобы у сестер были такие же статные и красивые мужья–военные. И тогда бы мы всегда пели вместе:
Родина чудесная, вся полна невестами,
Я люблю тебя только одну.
С черными ресницами, с косами и песнями
Ты одна мне снилась всю войну.
А я вспоминаю Моршанск и двух тетидуниных постояльцев–артиллеристов Виктора и Сергея, молодых красавцев–офицеров. Во дворе стояли их кони, они седлали их, выводили на улицу, впрыгивали в седла и мчались, мчались, уменьшаясь, до конца улицы, а потом там круто осаживали коней и — марш, марш — назад, на нас и мгновенно останавливались рядом с нами, так что кони приседали на задние ноги и вздыбливались. А потом Виктор сажал меня к себе в седло и катал, и Лиду тоже. А Зоя стеснялась, барышня уже. А после с фронта пришло письмо от Сергея, и я запомнил прочитанную вслух фразу на кухне при свете керосиновой лампы: «Виктор оказался трусом…»
Как пойду по улице, ты мне улыбаешься,
Радость нашей встречи не тая.
Не найду в Чернигове, отыщу в Саратове,
Отзовись ты, ласточка моя!
Кто сочинял такие песни, откуда и как прилетали они к нам, то мне неведомо. Я никогда не слышал их больше, но спасибо им.
Реформа
Снижение цен ждали как манны небесной. И разговоры: реформа, реформа. Пап, что такое реформа? Денежки новые. Поменяют. Старых у жуликов накопилось много. А нам–то что… От получки до получки…
У Дуни в Моршанске трагедия: пропадают деньги. Много менять боится. Откуда столько? спросят, а–а–а… Как объяснить? А пусть всем раздаст по чуть–чуть, обменяют и отдадут. Вот то–то и оно. Боится, что не вернут. Прятала, прятала, да сгорели в дымоходе. А нам прятать нечего. А она жулик? Дуня–то, тетка твоя?
Скопидомок! Копит, копит, а для кого? Для Лидки! Разве что…
Пойди, сынок, постригись, вот тебе тридцать рублей. В руках у меня хрустит бумажка. А постричься стоит три рубля. Это до реформы. А теперь старые деньги подешевели. Тридцать рублей на новый трояк меняют. Постричься стоит три рубля, а старых возьмут тридцать. Ох, какие хитрые. А почему? Так надо. Реформа.
Карточки отменили, можно все покупать без них, только деньги давай. А где их взять? А все воруют! — сидим дома за столом, обсуждаем эту тему. Все тянут потихоньку. Нет, не все, папа наш не ворует. А задницу ты чем вытираешь, когда с горшка встаешь? Лигнином. А он откуда? Из театра, отец приносит. Так–то! Весь народ с работы несет в дом, тащит; так всегда было, даже при крепостном праве у барина тянули. Боялись, страху полные штаны, а воровали. А можно, чтобы никто не воровал? Если никто воровать не будет, тогда наступит коммунизм. Тогда и денег никаких не понадобится. Как это? А просто. Идешь в магазин и берешь что нужно, только не хапай много. Ага, а в магазине пусто, взять нечего. Это сейчас нечего, а тогда все будет. А откуда? Откуда–откуда…откуда я знаю. Иди спать…
В момент реформы появились папиросы «Бокс». Их название сразу расшифровали: «Будет опять карточная система». И наоборот: «Система карточная опять будет».
От реформы до реформы выполняем по три нормы!
А ведь дожил–таки до талонов на табак и вино, до визиток Гавриила Попова…
Ленин шишек не носил!
Тетя Сима обменяла свою шестиметровку на дом с приплатой и распрощалась с нами.
У нас появилась новая соседка, молодая, похожая на Любовь Орлову красавица Елена Михайловна с двумя детишками Сережкой и Катюшкой; ее репрессированный муж отбывал ссылку в Казахстане.
Вернулся после небольшой отсидки Витька Антонов — Цыпа, заявился к нам во всей своей шпанской красоте навестить Зою, ровесницу свою; вот еще ухажер нашелся:
брюки с напуском по моде тех лет забраны в носки, штиблеты на тонкой подошве, ворот белой тенниски выпущен на пиджак, на голове — кепка–шестиклинка, верх ее пришит к короткому козырьку, тряпичная пуговка с макушки оторвана — тоже мода, которой мы, пацаны, подчинялись. Если кто появлялся в новой кепке с пуговкой, убор тут же срывали с головы и с криком: Ленин шишек не носил! — отчленяли, иногда с «мясом», пуговку от кепки, да еще бросали ее наземь — обновить! Один столичный мальчик приехал в гости к соседям в дом, стоящий за нашим, и явился на улицу с бутербродом и в новой светлой кепчонке. Вмиг бутерброд вырвали из рук, разодрали на части и сожрали, а кепка с оторванной шишечкой взмыла вверх и упала в грязь. Так и вижу карие глаза гостя, полные изумления и слез.
Цыпа сидит на диване, фикстулит фиксой, курит папиросу и сипло похохатывает, отвечая на вопросы. Витька, скажи, а Симку вы обчистили? — спрашивает мама и краснеет от смущения. Ага! И Цыпа хохотнул: мы, конечно. А вы дрыхали и ни хрена не почуяли.
Я трухал, вдруг дядя Ваня проснется, у него кулаки пудовые. Отца шпана побаивалась, уважала и не трогала. Вона как… А куда ж вещи–то девали, что их милиция найти не смогла? На линию отцу в будку отволокли. А уж потом, когда все утихло, сбагрили, куда надо…
Вот так раскрылась тайна ограбления Серафимы Гирш. Цыпа рассказывал и смеялся, а я глядел на живого жулика разинув рот и не мог понять, как же он так, без зазрения совести выкладывает все и не горит от стыда?
Инспекция
Сколько же мне подобных уроков подарила жизнь! Обостренное с детства чувство справедливости и правды, лжи и фальши, способность подмечать их в людях, в товарищах приводили к конфликтам, в том числе и с самим собой. Если замечаешь в ком–то ложь, не лги сам! Это труднее всего. Одинаково не приемлю фальшь в речах политика и телеведущего, начальника и коллеги, арапника на митинге или в очереди, академика или первоклашки. Что поделаешь, меня с детства готовили к встрече с фальшью в облике праведника. Готовили в школе, сами не догадываясь.
В каком большом педагогическом уме гороно или наробраза родился тест на проверку воспитанности учеников? Вера Георгиевна оставила нас после уроков и таинственно сообщила, что нас посетит ИН–СПЕК–ТОР из ГОРОНО! Мы должны быть готовы не ударить лицом в грязь и показать себя с самых лучших сторон образования и воспитания.
И Вера Георгиевна изобразила, как инспектор войдет, и репетировала с нами вставание, выходя за дверь и появляясь в классе, и где она, инспектор, будет стоять, и как она возьмет в руку ручку и как бы случайно ее уронит, и Вера Георгиевна роняла ручку на пол и дрессировала нас кидаться за ней пулей, поднимать и возвращать ее инспектору. Потом таким же манером ронялся носовой платок и т. д.
И вот этот день настал. В класс вошла женщина в черном костюме и белой блузке, с прической революционерок из кино, крашеная, как я теперь понимаю, с плоским невыразительным, «никаким» и злым лицом надзирательницы концлагеря (тоже образ из кино). Она громко хлопнула дверью, и мы моментально встали. Она поздоровалась с нами, и класс четко ответил: здравствуйте, товарищ инспектор! Из щели ее рта понеслись призывные слова о долге учеников перед родиной, о партии, любимом вожде. Ну надо же быть такой набитой дурой, чтобы на словах о Сталине ронять ручку. Грохот парт, топот ног и ручка перед ее глазами. Она продолжала говорить, а слова звучали механически, фальшиво. Вот она полезла в рукав пиджака за платком. Мы напряглись в изготовке. И не успел он коснуться пола, как Витька Соловьев поймал его на лету и вручил слегка опешившей от такой прыти инспекторше.