Нет, все, не хочу никаких пирожков. Мам, испеки пирожков с «павидлой»? Пекут в печи, а у нас духовки нет. Можно только нажарить на сковородке. Вот и нажарь, жалко что ли? А давайте нажарим и будем продавать возле школы по рублю? Ага, ты, что ли, Руя, будешь продавать? И тебя посадят. И мы будем тебе передачи носить.
Пирожки с рисом в платочке. Я не люблю с рисом, они воняют. Сам ты пукалка.
Скоро майские праздники, мама и нажарит целую кастрюлю.
Ах, домашние пироги, пусть даже с рисом, проголодаешься, сунешь руку в здоровенную кастрюлю, схватишь пирожок и на улицу. Хвать–похвать, все в нее лазят, глядишь — к вечеру посудина пустая. Да что ж вы на завтра ничего не оставили?! А ты жарь побольше. Куда ж больше–то? Вот семейка, семеро по лавкам…
В предвкушении скорого праздника я и уснул, так и не отведав в этот раз школьных пирожков.
Их привезли на другой день. В больших алюминиевых баках, холодные, невкусные, с сиротской капелькой начинки. Полное разочарование. Я получил свои четыре темные и холодные, как земля, комка из горелого теста, пахнущие подсолнечным маслом.
Раскусил один и где–то сбоку среди клеклой сердцевины обнаружил стыдливый мазок повидла. Хлопнул щеками пару раз — и готово, одного пирожка нет. И пока шел домой, сожрал в знак протеста и три остальные. Угощать этим кого–нибудь просто стыдно, успокаивал я себя.
Вечером Лида спросила: ну что, Руя, все пирожки сожрал? Отстаньте от меня! — заорал я и ушел в другую часть жилища спать.
Апельсин
Сын расхворался. Болел тяжело и долго. И попросил отца привезти из Москвы чего–нибудь вкусненького. У нас в буфете апельсины, привезу. Утром он уехал на работу, а сын весь день ждал отца и мысленно не один раз счищал с апельсина золотистую пахучую шкурку и дольку за долькой уминал экзотический фрукт. Снег за окном начал синеть сумерками, а отец все не ехал. Надежда угасла вместе с дневным светом, появилась тревога: а почему его так долго нет? Сын засыпал и просыпался, вздрагивая от каждого стука.
Он постучал с крыльца в дверь сеней во втором часу ночи, нетрезво переступил через порог комнаты. Его кожаное пальто было расстегнуто, пахло морозом и вином.
Апельсин? — слабо спросил сын. Небритое лицо отца исказила слезливая гримаса, он сунул руки в карманы, вытащил их наружу, растопырив пальцы, и сказал, чуть не плача и заикаясь: за–забы–ыл! И наклонился к сыну, чтобы поцеловать его: де–де–ты? чка моя! А–а–а, закричал сын, врун, врун, обманщик! Вцепился пальцами в колючее лицо и оттолкнул его от себя. Отец чмокнул два раза воздух, выпрямился, криво и конфузливо улыбнулся: мать, забыл, как же это я … Ты много чего забыл, сказала старшая дочь, иди, раздевайся и садись есть.
Он сидел за столом, хлебал борщ. Сын смотрел, смотрел на него из угла с дивана, потом тихо сказал: сам ты детычка. Повернулся на бок, уронил на подушку слезу–обиду и сладко заснул.
А сестры стали называть и отца, и сына детычками. О, детычка идет, шесть батонов и тридцать котлет везет. Руя, детычка, ты когда сядешь за уроки?
Годы катят чередой, никуда не деться.
Как мне хочется порой
возвратиться в детство.
По дороге малышом
я бы вновь протопал, в деревянный дом вошел по ступеням теплым.
Я принес свою беду,
одолев ступени.
Тихо голову кладу
маме на колени.
И беда мне не беда -
отлетели беды…
Как вернуться мне туда?
Детство, слышишь, где ты?
Помню я еще про то,
как отец для сына прятал в кожаном пальто солнце апельсина.
Я тянусь к нему рукой,
мне не дотянуться…
Годы катят чередой,
в детство не вернуться.
Не вернуться никогда,
Заросла дорожка.
Можно обмануть года
Разве понарошку.
Эту песню напишу.
Запою порою -
Помогаю малышу,
Моему герою.
Приношу свою беду,
Одолев ступени.
Тихо голову кладу
Маме на колени.
И беда мне не беда -
Отлетели беды…
Не вернуться никогда.
Детство, слышишь, где ты?
СИ‑235
Это марка приемника. Высокий оклеенный синим дерматином ящик. С прорезями на передней стенке под динамик и кольцо, градуированное на диапазоны волн. Крутишь ручку, и вращается шкала–кольцо, подсвечиваемая изнутри маленькой лампочкой. В начале войны все приемники было приказано сдать. А после Победы их вернули, как ни странно, и наш СИ‑235 занял свое прежнее место на столе, рядом с книжной этажеркой.
Я воспитан радио, и моя любовь к нему, как говорится, до гроба. Я слушаю его и вижу! Вижу так, как подсказывает мое воображение, и никто не навязывает мне никакие картинки.
Магический океан эфира шумит и потрескивает. И вот сквозь фон до моего уха долетают слова ремарок передачи «Театр у микрофона»: «Входит товарищ Сталин…»
И далее разворачиваются сцены радиоспектакля, которые я вижу ясно и отчетливо. Я сделался радиоманом, воспитался и вырос на радиопередачах. А кино? — слышу вопрос. Да, и кино. Это две страсти–любви уживались во мне удивительно. Но тогда было другое кино, иной силы. В холодном, почти ледяном коробе «Гая» я смотрел «Молодую гвардию», не шелохнувшись, и лил слезы, веря каждому кадру, как верю и теперь. А на что сейчас смотреть? А слушаешь, и ничто не ограничивает фантазии. Все радиопьесы, литературные передачи, «Клуб знаменитых капитанов», эстрадные концерты — все мои. Время передачи последних я записывал и докладывал Зое, мы их слушали вместе, от чего в доме становилось весело и тепло.
Как хорошо дома! Даже в нашей тесноте. Все здесь, рядом, никто не ссорится, печка теплая, посередине комнаты горит керосинка, на ней греется чайник, я делаю уроки, одновременно слушаю радио и читаю взятую в новогиреевской библиотеке книгу — исторический роман «Московляне», умудряюсь слушать, о чем говорят в комнате и встревать в разговор, получая иногда подзатыльники. Ах, как здорово! В ногах у меня под столом лежит пес Уран и жует мою ногу, которую я засовываю ему в пасть; жует ласково, мне щекотно и я хихикаю. Это и есть счастье, честное слово.
Что грешить напрасно, счастливых, теплых мигов в жизни немало. Новогодний праздник. Или святки, когда с мороза вваливаются ряженые — Лида с подружками, — не страшные, а смешные, в вывернутых пальто с напяленными на голову шелковыми чулками: покричат, покуролесят и со смехом — в следующий дом…
На шестнадцати метрах от ЖЭКа
Проживало нас семь человек.
Сундучок нам был выделен с Женькой
Коротать на нем детский наш век.
В ноги ставили стул с табуреткой,
Мы локтями дрались за «метраж».
Иль, рифмуя экспромтом, нередко
Я впадал в поэтический раж
И в стихах пересказывал «кины»,
Добавляя чуток своего -
Партизанские стряпал картины…
Нет, не вспомнить сейчас ничего.
Только помню, как смолкнувший Женька
В щеку мне дышал горячо,
Обнимал, засыпая, за шею И шептал, подбодряя: «Еще!»
Спят мальчишки. Свят дух благоденствий.
Спят, свернувшись птенцами в гнезде.
Где ж ты, наш сундучок деревенский,
Где ж ты, брат, на какой ты звезде?
И еще об одном без умолку
Я могу вам рассказывать, как
Нам отец к Новогодию елку
Ставил в комнате — до потолка!
Что же там, в моей памяти пестрой,
За годами осталось вдали?
Вот со шкафа старшие сестры
Нам снимают коробку в пыли.
И реликвии прошлого детства
Довоенной счастливой поры -
Доставались со священнодейством
Красоты несравненной шары.
Первый — царский, блестящий, сверкальный -
Был в снежинках, второй — голубой,
Третий — желтый с каемкой зеркальной,
Бусы, лампочки, дождик волной…
Я на провод накручивал вату,
Форму лебедя ей придавал
И крахмалом ее комковатым
(Сам заваривал!) покрывал.
Женька тоже мастырил фигурку,
Что — припомнить сейчас не берусь.
«У тебя получается, Юрка, —
Он сказал мне. — Не лебедь, а гусь».
Мазанул его по носу клеем,
Он мне в лоб — своим ватным комком.
Что имеем, о том не жалеем,
О потерянном плачем потом…
С керосиновой лампой — как в келье -
Сушим с Женькой «гусей» на печи
И раскрашиваем акварелью,
И душа от восторга кричит!
А потом, заключая картину
Украшенья зеленой красы,
Мы пронзаем иглой мандарины
И поглядываем на часы…
Как мы бедно, но радостно жили!
Пусть еда не ахти — не беда.
Но на елке горит, на вершине,
Перламутровая звезда!
Время, время, как ты ни усердствуй,
Не получится выветрить прочь
Хвойный запах из праздника детства
В новогоднюю синюю ночь.
С той поры пролетело полвека.
Завитринный искуственный куст
В виде елки — пустая утеха
Для моих растревоженных чувств.
На губах моих сок горьковатый
Мандариновой кожуры…
Где ж ты, Женька, мой лебедь и брат мой?!
Где ж ты, лебедь мой белый из ваты,
Где волшебные детства шары?!