К Симке хаживал хахаль Ефим Абрамович, заведовавший где–то в Перово овощной палаткой или магазином. Хахалями в те времена называли любовников. По–нынешнему — это бой–френд. Скажи я тогда, что Ефим Абрамович бой–френд, дядя Леша принял бы меня за шпиона.
Встречались они открыто, не таясь: крадучись в наш дом бой–френд не пробирался.
Симка, конечно, все объяснила, у него, конечно, жена больная, а он, конечно, мужчина, он без этого не может… и т. д. Все согласно и понимающе кивали головами, делали вид, что сочувствуют Ефиму Абрамовичу, но принимали его равнодушно. Бой–френд был приветлив, общителен, небольшого роста (под размер палатки, сказала Лида), голосом обладал сиплым, за что я его прозвал Утесовым. И когда Ефим появлялся в доме, я ходил по коридору и пытался своим голосом сипеть под знаменитого певца: «Парень я молодой, а хожу я с бородой. Я не беспокоюса–а–а, пусть растет до пояса…»
Симка быстро прибрала к рукам обеих Марусек, стала крутить с ними дела и ездить в Моршанск. Спекулянтский бизнес процветал. Вот тогда, наверное, закладывались в рыхлую почву наших военных бед семена перестроечных времен, начальной капитализации… А может, и нет, они в почве жизни были всегда, только дожидались удобного часа, чтобы дать всходы. Вот и взошли.
* * *
Дело шло к зиме. Сообщения Информбюро из черной тарелки были торжественно–победными:
«Наши войска с боями освободили город…»
Тетя Маня и Кутиниха однажды заявились из Моршанска без товара и без Симки:
прогорели, а Симку с мануфактурой взяли в Ряжске… Милиция. Несколько раз прибегал Ефим Абрамович, охал, ахал, кряхтел и сопел, хватался за голову, в общем, выказывал страдания. Потом порылся в Симкиных вещах, что–то сунул в сумку и исчез. Дверь тети Симиной комнаты пугала молчанием. Я отчетливо ощущал пустоту за нею и печаль покинутого жилища. Б–р–р! Жутко. Дядя Леша молчал. У нас шла дискуссия шепотом — по поводу Симкиной судьбы. Уши я держал топориком, ловил каждое слово и понял, что, возможно, соседку отпустят, так как она была в интересном положении от Ефима Абрамовича.
Только стаял снег, по весне Симкину комнату обчистили. Утром Анна Васильевна вышла на крыльцо, глянула на наш дом и увидела черный провал вместо стекла в маленьком тетесимином окошке. Подошла к дому, а стекло на завалинке стоит. Она и давай нам стучать — у нас еще никто не выходил, все спали как сурки. Потом позвонили в милицию, явился участковый, опросил взрослое население, составил акт.
Шестиметровая комната была пуста, как и Симкины шкаф, и кровать, и стол. Барахло, одежда, шмотье — все исчезло: шуба, пальто, плащи, платья, постель, скатерти, занавески, знаменитый халат — все улетело через оконную створку. Тетю Симу обчистили полностью.
Как же вы не слышали, что жулики лезли? Так и не слышали, спали крепко. Грабили, наверное, на рассвете, самый сон. Жулики знают, когда грабить. Милиционер недоверчиво слушал и подозрительно поглядывал на жильцов. Проверил документы — дяди Леши, у отца и матери… Хорошо, что у нас никто в это время не гостил. А документы, удостоверения, должности и места работы мужчин слегка охолонули следовательский пыл участкового. Ну, обчистили, так обчистили… Примерно через месяц явилась Симка. С большим животом. Отпустили, пожалели как беременную. Иди, говорят, рожай да больше не попадайся. Открыла комнату, глянула — ноги подкосились, плюхнулась она на пустую кровать и заголосила, головой замотала.
Кричала, будто похоронку получила. Покричала, покричала, ни одной слезинки не выпустила, встала, начала прибираться. Мама ей помогала, полы вымыла — тяжелая ведь соседка, дело знакомое, жалко бедолагу. Вскоре и Ефим Абрамович обозначился.
Ничего, все наживем. Наживут, конечно. Как наживали — этого я не узнал, меня в Моршанск увезли.
Последняя зима
Увезли меня в конце лета, не сказав, что жить мне в Моршанске придется почти год, до мая сорок пятого. Это чтобы я не огорчался сразу и ногами по полу не молотил.
А когда оставляли у теток хворого (ухо заболело, покрылось болячками, золотуха, что ли?), приврали: вот тетя Настя тебя вылечит, и мы за тобой приедем. Я орал.
А Валентин будет тебе кино показывать. Слезы сразу высохли. Кино я любил. Тогда пусть показывает сейчас. Сейчас нету. Завтра, Руя. Будет тебе кино.
И остался я зимовать в Моршанске. Тетка Настя намазала мне ухо топленым гусиным жиром с тошнотным запахом, приложила капустный лист, примотала его к моей бедной кудрявой головушке белым платком и велела ходить, гулять по двору и спать с этой противной повязкой. Целительно, сказала Анастасия Николаевна, все как рукой сымет. И действительно, не сразу, но болячки прошли. А Валька каждый день говорил: ты, Руя, с раной.
А вот малиной со сливками тетка меня перекормила. И я переусердствовал: уплетал и уплетал — ешь не хочу, благо своя. Какой–то клапан открылся, и я не мог остановиться, уписывая эту вкуснятину, ну никакой культуры жранья. Я ем — вкусно, а она все подкладывает, а я все ем. Облопался до того, что ночью меня вывернуло наизнанку этой ягодой в постели. Настя прибежала на звуки, зажгла свет, увидела, что подушка моя облита чем–то красным, и закричала: Юрочка умирает! Сонный Валентин вскочил, глянул на меня сквозь очки и поставил диагноз: это Руины тошнутки от малины. А что тут ставить, если малиной воняло на весь дом. С того лета я малины не ел до 15 лет. На дух не выносил. А теперь — пожалуйста, ем да тетку Настю вспоминаю.
Пришлась мне по душе в Моршанске и каша пшенная с кислым молоком. И доныне нет–нет да закажу жене Галине эту кашу с ряженкой. Попробуйте, пальчики оближете. Каша должна быть постной и холодной.
Я там не бездельничал. Любил слушать разговоры взрослых и встревать. Или комментировать. О чем бы ни шла речь, Руя свое слово вставит. По всем вопросам.
За мои выступления «по правде», по справедливости Валька прозвал меня прокурором и дразнил: Руя, Руя, отгадай загадку: кругом вода, а в середине закон? Отстань, не знаю я! Это прокурор в проруби, эх ты, Руя, такая простая загадка, а ты не угадал. Что ж не угадал–то? Ты ведь у нас все знаешь. А знаешь, что черти по ночам прилетают, если их приманить?
Я со страхом смотрю, как брат рисует на тетрадном листке рогатых чертиков, вырезает их ножницами и слюнями приклеивает к оконному стеклу, повыше, чтобы я не достал с подоконника. Вот, ночью за тобой прилетят. И защекочут. Мне шел седьмой год, жених уже, а бояка, набитый суевериями.
С моей кровати из комнатушки–спаленки это окно видно замечательно. Я лежу ночью, вытаращившись на него, и пытаюсь что–нибудь увидеть при лунном свете. До окна далеко, рисованных чертей не разглядеть, но что это мельтешит и прыгает в глазах ни спинке железной кровати? Холодный пот. А потом мне становится жарко.
Чертенята! Я сжимался от страха и, в конце концов, не выдерживал. Аа–а–а! — разносилось по дому. Тетя Настя скатывалась на кухне с печи, прибегала и зажигала свет. Что ты, что ты, Юрочка? Черти, черти на окне! Да никого там нет.
Вот они, наклеены! Валька наклеил! Валька с Володькой давились от смеха в зале под одеялами, а потом их прорывало: га–га–га! гы–гы–гы! Тетка Настя хлестала по одеялу полотенцем, а из–под него: га–га–га, гы–гы–гы!
Все–таки мои ночные испуги принесли плоды: пальцы на руках покрылись прозрачными пузырьками с соленой жидкостью, если их прокусить. Экзема! Ой, как у Лерочки! И пошло лечение тем же способом: гусиный жир и капуста. Но не помогло. Это оказалось пожизненно. Как попсихуешь, нет–нет, да и вскочит пара–тройка пузырьков, напоминая о чертенячьих моршанских ночах. Да пусть их, лишь бы услышать сейчас Валентиново: «Гы, Руя…» Да нет уж…
Кто в детстве не становился воришкой хоть раз? Нет таких, наверное. Володька совершил тайный налет на школьную библиотеку и притащил улов домой. Случился скандал, потому как по наивности Володька скрыть этого не смог. Тетка Настя колотила его кулачками по спине, тыкала костяшками пальцев в голову и охаживала мокрым полотенцем. Валька пообещал брату повыдергать руки и ноги, если еще раз покусится на чужое. Угроза брата оказалась сильнее полотенца. Володьке было велено вернуть книги также втихаря, то есть забраться в библиотеку еще раз и уворованное положить на место. Но одну, в зеленом коленкоровом переплете с таинственным и вкусным типографским запахом книжку, подаренную мне Вовкой, я не отдал. Вцепился в нее и заявил, что я ее читаю.