Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Этого он вынести не мог. Не смерти боялся: смерть солдату не в новинку, и он давно был с ней на «ты». Он не мог вынести жизни после этой мысли. Не мог назавтра встать, побриться, надеть мундир и продолжать руководить агонией, зная то, что узнал нынче ночью; не мог ждать, пока его свергнут свои, те, что рвутся драться до последнего немца и уже косятся на него за трезвость; не мог ждать и русского суда, где ему, убийце Гитлера, пришлось бы сидеть на одной скамье с гитлеровцами, отвечая за общее с ними дело, а хуже этого он и придумать не мог.

Оставался один выход, старый, офицерский, честный в своей последней простоте. Проиграл партию — уходи сам, не жди, пока сметут с доски. Это он ещё мог сделать по своей воле, это одно ещё оставалось в его власти: распорядиться собственным концом, не отдав его ни своим, ни чужим.

Он закрыл сейф с бумагами, которым надлежало уцелеть. Постоял у окна, поглядел последний раз на тёмный город, без сентиментальности, просто прощаясь, как прощаются с местом, где долго и трудно работали. Потом сел к столу, придвинул лампу, достал из ящика пистолет — старый, свой, ещё с той войны, — и проверил его привычными руками артиллериста, спокойно, деловито, как проверял всю жизнь всякий механизм перед тем, как пустить его в дело.

Рука не дрожала. Он и не ждал, что задрожит. Это была последняя работа, а всякую работу он привык делать твёрдо.

Он подумал ещё, коротко, без горечи уже, что вот и его собственная жизнь дописана до конца, и конец вышел не тот, о каком мечталось в молодости, когда он молодым офицером входил в генеральный штаб великой армии, но зато честный, свой, им самим поставленный. И что, может быть, это единственное, что ему ещё удалось сделать в этой проигранной войне по-настоящему хорошо: уйти прежде, чем пришли за ним.

Затемнённый Берлин молчал за окном. Лампа горела ровно. Он поднёс пистолет и в последнюю секунду успел подумать не о Германии, не о войне, не об убитом им вожде, а о чём-то совсем простом и давнем, из времён, когда ничего этого ещё не было, и на этой простой, светлой, ни к чему уже не обязывающей мысли всё и кончилось.

Наутро адъютант, войдя, нашёл его за столом склонившимся, будто он уснул над бумагами. Бумаг на столе не было. В камине лежал холодный пепел. В сейфе — то, что он оставил для тех, кто придёт после. А на самом Беке — печать того спокойствия, какое приходит к человеку, доделавшему всё, что он считал должным доделать, и не оставившему за собой ни одного незакрытого счёта.

Глава 42

Обвал

Что Бека больше нет, Гальдер узнал не из траурного сообщения — сообщения ещё не было, его сочиняли где-то наверху, подбирая слова, — а по тому, как в одну ночь переменился тон приказов, идущих из ставки. До той ночи приказы, при всей их безнадёжности, были ещё приказами разумного человека: держать то, отвести это, беречь резерв. А с той ночи в них появилось что-то лихорадочное, истеричное, чего при Беке не бывало, — требования держаться любой ценой, стоять насмерть, не отступать ни на шаг, встречные удары там, где встречать было нечем. И Гальдер, читая эти новые приказы, понял, что человека, который умел считать, наверху больше нет, а есть те, кто считать не умеет и не хочет, кто взамен счёта подставил слово «любой ценой», самое страшное из всех слов, какими когда-либо губили армии.

Позже ему доложили и остальное: что Бек застрелился в своём кабинете, ночью, один, приведя перед тем в порядок бумаги; что власть подхватили те, кого он до последнего сдерживал, — партийные, фанатики, люди, для которых поражение было не военным фактом, а концом света, и которые оттого готовы были тянуть за собой в этот конец всю страну, лишь бы не признать его. Гальдер выслушал молча. Он не удивился ни смерти, ни тому, кто пришёл на смену. Он давно знал, что Бек держится один и что, когда Бека не станет, держаться будет некому, — и вот Бека не стало.

Он остался наедине со своей группой армий, со своим рушащимся фронтом и с приказами, которые с каждым днём делались всё безумнее, и должен был решать теперь сам, один, то, что прежде решали за него, — а решать было, в сущности, только одно: сколько ещё людей положить, исполняя приказы обречённых, прежде чем сделать то единственное, что оставалось сделать разумного.

Фронт держался долго — дольше, чем имел право держаться по всем расчётам, — и держался умением Гальдера, тем самым искусством медленного отступления, которое он довёл до совершенства. Но всякому искусству есть предел, и кладёт его не мастерство, а материя: можно бесконечно перекладывать всё меньшие силы на всё большие дыры, но однажды сил не остаётся вовсе, и тогда рушится уже не участок и не фланг: рушится всё разом, как рушится плотина, которую латали до последнего, а она возьми да и подайся сразу по всей длине.

Это случилось в начале весны. Русские, накопив за зиму всё, что копили, ударили по всему фронту сразу, широко, не выбирая одной точки, и фронт, истончённый до предела, державшийся уже одной привычкой стоять, — фронт лопнул. Лопнул не там, где ждали, и не там, где не ждали, — везде понемногу, и это оказалось страшнее любого прорыва в одном месте, потому что прорыв в одном месте можно запечатать, а расползающуюся по всей длине ткань не запечатаешь ничем.

Гальдер помнил то утро по одному донесению, которое легло ему на стол раньше прочих и в котором, как в капле, отразилось всё. Командир дивизии, из хороших, из тех, на ком фронт и держался, доносил коротко, почти телеграфно: держаться не могу, соседи справа и слева отошли или уничтожены, оба фланга открыты, боеприпасов на полдня, прошу разрешения отвести остатки за реку, покуда есть чем отводить. И приписка, не по уставу, от себя, карандашом: людей больше класть не за что. Гальдер прочёл эту приписку дважды. Людей больше класть не за что. Это писал не паникёр и не трус. Это писал солдат, который дрался, покуда был смысл, и первым честно сказал, что смысла не стало. И таких донесений в то утро легло на стол не одно: легло десять, и все они говорили об одном, разными словами, и во всех, за уставными строчками, стояло то же самое: не за что больше.

Он разрешил отход всем, кто просил, — разрешил, не спрашивая центра, потому что спрашивать центр значило бы обречь этих людей на смерть ради приказа, который отдавали уже обезумевшие. И, разрешая, понимал, что фронта этим не спасти, спасти его нельзя вообще, а можно лишь превратить разгром в отступление, беспорядочную гибель в упорядоченный отход, и что это всё, что ещё в его силах: конца не отменить, но можно сделать его чуть менее кровавым.

Гальдер видел это не как катастрофу, а как задачу, последнюю задачу, которую ещё можно было решать профессионально. Он не пытался остановить необратимое: остановить обвал было нельзя, это он понимал яснее всех, и всякий, кто пытался, только множил напрасные смерти. Он делал другое — он управлял обвалом. Там, где можно было спасти дивизию, выведя её из мешка, он выводил, вопреки приказу «стоять насмерть». Там, где мешок захлопывался, он давал разрешение сдаваться, не дожидаясь, пока людей перебьют за безнадёжное дело. Он рассылал по своим корпусам не то, что слал сверху обезумевший центр, — своё, трезвое: не геройствовать, не жечь, не взрывать, отходить в порядке, покуда можно, а нельзя — складывать оружие, сохраняя людей для того мира, который придёт после и в котором эти люди ещё понадобятся Германии, если Германия хочет остаться.

За это его могли снять, судить, расстрелять — центр рассылал грозные телеграммы о трусости и пораженчестве, требовал стойкости, грозил трибуналом. Гальдер читал эти телеграммы и откладывал. Он был старый человек, ему нечего было терять, кроме людей, которых он ещё мог спасти, и он предпочитал спасать людей, а не себя. К тому же трибуналу, который ему грозили, было уже не до него: там, в центре, в эти последние недели шла своя грызня, своя агония, о которой до фронта доходили лишь слухи, — и слухи один другого нелепее. Говорили, что наверху не осталось единой власти — всякий из уцелевших мнил себя главным, каждый из которых объявляет себя единственным законным преемником и рассылает приказы, противоречащие приказам соседа; что один отдаёт приказ драться до последнего, а другой в тот же час через нейтралов ищет выхода; что министерства разбежались кто куда, что казну вывозят в неизвестном направлении, что целые управления жгут архивы, а иные высокие чины уже переоделись в чужие мундиры и пробираются на запад, надеясь сдаться американцам, которые ещё далеко, за Францией, и не понимая ещё, что не добежать и что бежать, в сущности, некуда.

52
{"b":"976707","o":1}