— Италия, — сказал он негромко, будто пробуя слово на вес. — Которая четыре года назад объявила нам войну и слала своих солдат умирать на наш фронт за чужое дело. Теперь просится говорить.
— Теперь просится, — подтвердил Молотов ровно. — И, замечу, просится не когда-нибудь, а именно теперь — через две недели после того, как за океаном подняли своё солнце над пустыней. Совпадение вряд ли. Про американскую вспышку в Риме знают, не могут не знать, и считают её не хуже нашего. Они не дураки, товарищ Сталин. Раньше многих поняли, куда всё катится: у одного бомба, у другого бомба, немца додавят, и в этом новом мире Италии со ставкой на Бека делать нечего. Вот и хотят соскочить, пока есть с чем соскакивать.
Сталин кивнул. Он и сам про это подумал в ту же секунду, как услышал про запрос: не бомба сама по себе двинула итальянцев, а то, что бомб теперь стало две, и мир от этого не сделался страшнее для них — сделался понятнее. Стало видно, чем всё кончится, а раз видно — умный спешит определиться заранее.
— Додавят, — повторил Сталин. — Только вот как додавят — это вопрос не малый, Вячеслав Михайлович, это вопрос, за который платят.
Он прошёлся по комнате.
— Можно и быстро. Можно навалиться в лоб, всей силой, и переломить ему хребет к зиме. Генералы наши того и просят, у них уже и планы готовы, и стрелки на картах нарисованы. Только под каждой такой стрелкой — дивизии, а в дивизиях — люди. Мы четыре года клали своих, потому что иначе было нельзя, потому что промедли — и немец сам навалится и положит вдвое. А теперь можно иначе. Немец выдыхается, и если его не толкать в лоб, а дать ему рассыпаться самому — от нехватки нефти, от заокеанского нажима с запада, от того, что союзник его, вот этот итальянец, выдернет из-под него юг, — то досыпать его можно будет не нашими похоронками, а его же собственным развалом. Медленнее. Зато своих я сберегу.
— Каждый лишний месяц войны, — заметил Молотов, — это и лишний месяц оккупации для тех, кто ещё под немцем.
— Знаю, — сказал Сталин, и в голосе его коротко проступило то, чего он обыкновенно не показывал никому. — Всё знаю. И то, и это на одних весах, и весы эти я держу в руках каждый день, и каждый день кто-то на них перевешивает — то одни жизни, то другие. Но одно я решил для себя твёрдо: где можно доломать врага не своей кровью, а чужим развалом, — там я спешить не стану. Наспешились. Я эту цену знаю наперёд лучше, чем кто бы то ни было в этой стране, и второй раз по тому же счёту платить не дам.
Молотов поглядел на него внимательно, но переспрашивать не стал; он давно привык, что у Сталина бывают слова, за которыми стоит больше, чем сказано, и что лезть за ними не следует.
— Соскочить хотят все, кто вовремя смекнул, — сказал Сталин, возвращаясь к прежнему тону. — Вопрос не в том, чего они хотят. Вопрос в том, что они принесут. Пустой человек в гости не просится через Стокгольм среди ночи.
Он отвернулся от окна.
— Чем платить собираются, они намекнули?
— Намёков много, — сказал Молотов. — Все обтекаемые. Но за обтекаемым проглядывает: флот, промышленность, оптика, оснастка, каких у нас нет. И, что важнее всего, они предлагают уйти от Бека. Не завтра, но уйти.
Сталин молчал, глядя в окно. За рекой, над бором, стояло всё то же высокое августовское небо, и по нему, не спеша, тянуло с запада редкие облака, и было тихо, и пахло смолой, и дятел где-то в парке всё стучал, ровно и деловито, будто ничего не случилось и Барвиха всё ещё была неделей отдыха, а не тремя украденными днями, которым вышел срок.
— Пусть летит, — сказал он наконец. — Примем. Тихо, как они просят. — Помолчал и прибавил, скорее себе, чем Молотову: — Только сперва надо понять, что мы у них хотим взять. А то приедет продавать, а мы и не знаем, что нам нужно, и купим не то.
Он ещё раз поглядел на реку, на луга, на бор за ними — долго, как глядят на то, к чему не скоро вернёшься. Потом отвернулся и велел подавать машину к вечеру.
Глава 32
Берег
Молотов уехал скоро — не остался ни обедать, ни даже выпить чаю, только сложил бумаги, сказал, что запустит подготовку и что посол, судя по всему, сможет вылететь в конце недели, и уехал, увозя с собой тишину, которую привёз. Машина зашуршала по песку, мелькнула между сосен и пропала, и снова стало слышно дятла и реку внизу.
Сталин не пошёл в дом. Отдых кончился, но обратно в город было велено собираться к вечеру, и до вечера оставалось ещё несколько часов, которые он решил не отдавать никому: ни делам, ни бумагам. Он спустился по дорожке к обрыву, к той скамье, что стояла над самой кручей, лицом к реке, и сел, и долго сидел, глядя, как внизу течёт вода и как по лугам за нею ходят тени от облаков: то накроет, то отпустит, и там, где солнце, трава вспыхивает жёлтым, а где тень — гаснет и делается зеленовато-серой.
Хорошее место, подумал он опять. И тут же, следом, без всякого перехода, пришла мысль, которую он от себя привычно гнал, но которая в такие тихие часы, когда голова не занята, подбиралась вернее всего: а ведь без него всё это останется.
Останется эта река, и этот берег, и сосны, а его не станет. Он не пугался смерти, никогда не пугался, за столько-то лет и стольких-то войн отучаешься; но было другое, куда хуже страха. Счёт. Он затеял столько, что и двум жизням не поднять, а жизнь у него оставалась одна, и та на исходе, он это теперь чувствовал каждым ударом в груди, той тяжёлой ноткой, что не отпускала со дня на кремлёвской лестнице. Второй котёл. Третий. Заводы, которые ещё только волокут с востока. Люди, которых ещё только учат. Целая страна, которую он держал в горсти и гнул под то, чем она должна была стать; и которую придётся однажды выпустить из руки на середине, недогнутой, недостроенной, и уйти, не увидев, что вышло.
Вот что грызло. Не то, что он умрёт, а то, что умрёт не доделав.
А доделывать станут другие. И он слишком хорошо знал, как это бывает, когда дело переходит в другие руки, не по книгам знал, а тем нижним, подвальным чутьём, что заменяло ему теперь память о будущем, ту память, что давно иссякла и оставила по себе только это глухое, безошибочное предчувствие. Другие руки не удержат так, как держал он. Не потому что слабее или глупее, а потому что у них не будет того, что было у него: знания цены. Он-то знал, чем всё это может кончиться, если выпустить, знал так, как знает человек, однажды уже видевший конец. А им придётся узнавать заново, на своей шкуре, и узнают они поздно, когда уже сползёт.
И сползёт ведь незаметно. Не рухнет, не сгорит. Вот в чём беда: сгоревшее хоть видно. А сползёт тихо, изнутри, само собой, как оседает подмытый берег: год за годом, чуть-чуть, по горстке; сперва разрешат себе малое, потом побольше, потом привыкнут, потом сочтут за должное; и однажды на этом самом берегу, над этой самой рекой, сядут уже не те, кто держит страну, а те, кто сумел при ней устроиться, и будут глядеть на ту же воду, и им будет так же хорошо, как ему сейчас, и они даже не вспомнят, чьей ценой им это хорошо. Он не видел их лиц. Он вообще не видел ничего определённого: ни года, ни имени, только чувство, тяжёлое и верное, как ломота в кости перед ненастьем. Будет так. Заведётся тихо, среди своих, при сытости, и он ничего уже не сможет сделать, потому что его не будет.
Он сидел на скамье, немолодой, усталый человек, у которого болело сердце и оставалось несколько часов тишины, и смотрел на реку, и думал не о немце, не об итальянце, не о заокеанской бомбе, а о том, что настоящий-то враг не за морем и не за линией фронта вовсе. Настоящий враг внутри, домашний, и приходит он не с оружием, а с удобством; и против этого врага нет ни бомбы, ни дивизий, ни разведки. Есть только время, а времени как раз и нет.
Значит, надо было успеть. Успеть закрепить то, что ещё можно закрепить, вбить сваи так глубоко, чтоб их не сразу расшатали, поставить дело на такой ход, чтоб оно ещё катилось какое-то время и без него, по заведённому, раз уж навсегда удержать нельзя. Сделать не всё, всего не сделать; сделать столько, чтоб потомкам труднее было спустить. Это он ещё мог. На это, может, ещё хватало и той одной жизни, и того сердца. Он поднялся со скамьи не сразу, помог себе рукой о спинку, и постоял, глядя на реку в последний раз. Вода текла, тени ходили по лугам, дятел стучал в парке, и всё это должно было стоять и течь ещё долго после него, и хорошо, что должно; пусть стоит. Лишь бы досталось кому надо.