Сталин подошёл к карте, той самой, огромной, во всю стену, где теперь была нанесена новая линия: линия, что полгода назад существовала только в его расчётах, а теперь была фактом, закреплённым кровью тысяч людей, чьих имён он не знал и не мог знать всех до единого, но чей общий счёт помнил, потому что помнить этот счёт было частью его собственной, персональной платы за всё, что он затеял в ту снежную ночь.
Гонка, о которой он говорил Василевскому полгода назад: гонка за пустое место, трое на одну поляну. Эта гонка была выиграна. Не безоговорочно, не без потерь, но выиграна: поляна досталась тем, кто первым встал на неё ногой, и не досталась тем двум, что опоздали, каждый по своей причине.
Вызванный на исходе того же вечера, Антонов принёс последний доклад, короткий, деловой, без прежней тревоги в голосе: доклад человека, что довёл долгое, изнурительное дело до зримого завершения.
— Граница закреплена по всей длине, товарищ Сталин. Немец отошёл на свою территорию, наши части стоят вдоль новой линии, ждём дальнейших распоряжений. По потерям пока предварительно, но уже видно: меньше, чем мы закладывали в расчёт по весне. Точные цифры дадут ещё через пару недель, а порядок ясен уже сейчас.
— Меньше, — повторил Сталин, и на миг задержался на этом слове, будто взвешивая, верить ли такому подарку. — Хорошо, Алексей Иннокентьевич. Хоть что-то в этом деле обошлось дешевле расчёта. А сейчас скажи мне другое. Немец — что с ним теперь?
— Немец, товарищ Сталин, надорван. Не разбит окончательно, у него ещё есть чем воевать, но воевать на два фронта разом он больше не может, это видно по всему: по темпу отступления, по качеству резервов, по тому, как их не хватает то тут, то там. Восточный фронт против нас теперь для него дело второе, вынужденное, а не главное.
— А главное для него теперь — тот, кто у него за спиной, — сказал Сталин. — Заокеанский.
— Так точно. По последним донесениям, бои там идут уже не локальные, а по всей длине французской земли. Немец обороняется на два фронта одновременно, и оба фронта требуют больше сил, чем у него осталось.
Сталин сел за стол, раскрыл наконец предварительную сводку, пробежал её коротким, профессиональным взглядом, каким читал такие документы всегда: не задерживаясь на каждой строке, схватывая сразу общую картину. И отложил её в сторону, туда, где, он знал, будет лежать ещё долго: сводку эту он собирался перечитать ещё не раз, а когда придут настоящие, полные цифры, прочесть их уже медленнее, по-настоящему, когда останется совсем один.
— Помнишь, что я тебе говорил в тот вечер, когда пришла первая весть про заокеанский корпус? Что мы закончили не войну, а только первую её половину. Так вот, Алексей Иннокентьевич, сбылось слово в слово, скорее даже, чем я сам ожидал. Вторая половина уже здесь, и она будет другой войной, с другим врагом, чьих карт мы толком не видели, чьи намерения нам ещё предстоит разгадывать заново, будто мы снова в сорок первом и снова ничего не знаем наверняка.
— Заокеанский, — сказал Антонов.
— Заокеанский, — подтвердил Сталин. — Немца мы понимали, потому что немец воевал по правилам, которые сам же и придумал, а мы эти правила выучили за годы крови. А этот новый враг воюет иначе, тихо, издалека, чужими руками, до самого последнего часа прикидываясь другом, — и вот этой войны, Алексей Иннокентьевич, мы ещё толком не знаем, только-только начинаем в неё вглядываться.
Он поднялся, подошёл к окну, за которым, как и полгода назад, лежала ночь, только теперь не снежная, предвесенняя, а тёплая, летняя, с той особой тишиной больших городов, что не воюют на своей земле.
— Мы выиграли гонку за Польшу, — сказал он тихо, будто разговаривая скорее сам с собой, чем с Антоновым. — Но эта гонка, я тебе скажу теперь, была только разминкой перед настоящей. Настоящая гонка ещё впереди, и в ней ставки будут не в одну страну, а во весь материк, а то и больше, и противник в ней будет умнее, богаче и терпеливее, чем немец, потому что он не торопится, у него, в отличие от немца, есть время.
— Что будем делать, товарищ Сталин?
— То же, что делали всегда, — сказал Сталин, оборачиваясь. — Считать. Готовиться. Не хвататься за меч раньше срока, но и не давать себя застать врасплох, как чуть не застали в сорок первом. Мы теперь знаем то, чего не знали полгода назад: что заокеанский способен не просто ждать, а действовать, когда сочтёт нужным, и действовать жёстко. Значит, и нам нужно быть готовыми к тому же самому, только раньше него, а не позже.
Он подошёл к столу, где лежала предварительная сводка, первый, ещё не полный счёт этой долгой, только что законченной войны, и опустил на неё ладонь, будто взвешивая на весу всё, что этот счёт в себе нёс, даже неполный.
— Иди, Алексей Иннокентьевич, — сказал он. — Отдохни, если сможешь, тебе оно тоже причитается не меньше моего. А завтра начнём считать заново, только теперь уже не Польшу, а то, что лежит дальше.
Антонов вышел, и Сталин остался в кабинете один, как оставался уже не раз за эти долгие месяцы. Но впервые за долгое время в этом одиночестве не было того тяжёлого, изматывающего напряжения человека, что гонит вперёд громаду, которую сам же и пустил в ход. Дело было сделано. Польша была взята, граница закреплена, немец надорван, и всё это теперь становилось прошлым, тем самым прошлым, из которого вырастает будущее. А будущее это, он знал теперь твёрдо, будет другим, труднее прежнего, с врагом, чьё лицо только-только начало проступать из-за океанской дали.
Он погасил лампу над картой, но не ушёл сразу, а постоял ещё немного в темноте, глядя в окно на спящий, тёплый, летний город, что не знал войны на своей земле уже который год и, дай бог, не узнает ещё очень долго, если он, Сталин, сумеет разгадать новую игру так же, как разгадал старую. Где-то там, далеко на западе, за линией, что стала теперь границей, лежала выигранная, но уже прошлая гонка. А впереди, за океаном, за туманом ещё не до конца понятных намерений, начиналась другая, для которой у него пока не было ни карты, ни расчёта. Только твёрдое, выстраданное за эти месяцы знание, что готовиться к ней нужно начинать уже сейчас, не откладывая, потому что тот, кто откладывает, в этой новой игре проигрывает первым.
Глава 29
Пустыня
.
Дату переносили дважды. Первый раз на неделю, из-за гроз: в конце июля над горами каждый вечер вставала лиловая стена, и метеорологи, люди осторожные по должности, разводили руками. Неделя — пустяк, отсрочка по погоде, за такое никто не спросит. Второй раз двигали на месяц, и вот этот перенос он подписал сам, своей рукой, потому что дошёл рентген очередной партии линз, а на снимках в двух отливках сидели раковины.
Пустоты. Литая взрывчатка должна обжать сердцевину со всех сторон разом, в одно неделимое мгновение, и обжать ровно, а раковина ведёт волну вкось; и хотя бракованные шли не в сборку, а в соседнюю партию из той же плавки, он собрал шестерых и сказал им то, что думал, без обиняков. Что сборка у них одна. Что следующей начинки не будет до октября, как ни гони. И что докладывать о неудаче придётся человеку, который сидит в своём кресле три месяца, ничего в таких делах не смыслит и, хуже того, не выбирал себе этого наследства. Провал, сказал он, обойдётся не в месяц. Он обойдётся в доверие, а вслед за доверием уйдут и деньги.
Перелить. Всю плавку заново.
Так они потеряли месяц. За этот месяц русский дошёл до немецкой границы.
Он читал сводки каждое утро, как читал их всю войну, и видел, как ползёт через Польшу красная нитка: Висла в конце мая, долгое кровавое стояние на плацдармах, сожжённая Варшава, потом всё быстрее — и в первых числах августа пограничный столб. А в те же дни началась наконец и своя война: корпус, полгода простоявший во Франции подпоркой чужому фронту, ночью повернул на тех, кого подпирал, и потребовал сдать оружие. Первые две недели брали аэродромы и склады почти без выстрелов, и газеты писали то, чего не писали с прошлой войны. Потом русский встал у своего столба и остался стоять; немец, у которого восточное плечо вдруг перестало ныть, начал перебрасывать дивизии на запад — и берег, взятый в июле за три дня, к концу августа отвоёвывали заново, по деревне в неделю.