Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И, вычитая панику, он всё больше хмурился, не от страха, а от досады, от той знакомой досады умного человека, которому подсовывают вздор, ожидая, что он в него поверит.

Одна бомба. Он перечитал это дважды, и оба раза внутри у него что-то пренебрежительно усмехнулось. Одна бомба, стёршая город. Он, Людвиг Бек, знал про бомбы и снаряды больше, чем кто-либо из тех перепуганных писарей, что слали эти телеграммы: он знал, сколько тротила входит в самую тяжёлую авиабомбу, какую способен поднять самолёт, и что делает такая бомба с городским кварталом, и как далеко от неё ещё стоят целые дома. Он знал по донесениям и снимкам, во что превращают город сотни и сотни тонн, свезённые в небо целым воздушным флотом за многие налёты. Вот это кварталы и стирало. А чтобы одна-единственная смела целый город, такого не бывало и быть не могло: это противоречило самому веществу, самой природе взрывчатки, а природа взрывчатки Беку была известна доподлинно. Величины не сходились. А чему не сходятся величины, тому Бек не верил, кто бы ни клялся.

Значит, было другое. Он откинулся в кресле и стал спокойно, по-инженерному, перебирать, что могло быть на самом деле, отделяя возможное от того, что примерещилось насмерть перепуганным людям в ночи. Скорее всего, был обычный русский налёт, может статься, крупный, каких турки прежде не видали, оттого и обомлели. Дальняя авиация ночью, по большому городу, бьёт так, что тому, кто попал под неё впервые, и впрямь померещится конец света. Могло быть и хуже, случайнее: русская бомба или своя же зенитка угодила в склад боеприпасов, в арсенал, в топливные цистерны у порта, и рвануло так, что зарево на полнеба, и вправду будто светло как днём, и вправду квартал снесло разом. Такое бывало. Такое он видел. Одна ночь, один удачно (для русских) попавший фугас в пороховой погреб, паника, пожар, который не тушат, потому что тушить некому, и наутро из этого рождается легенда про «одну бомбу, стёршую город». Люди всегда так. Люди не умеют считать, люди умеют ужасаться, и ужас свой они тут же раздувают до размеров чуда.

А турки ужасаться умели лучше многих.

Вот что раздражало его больше всего в этих телеграммах: не выдуманная бомба, бог с ней, с бомбой, а тот вой, та детская, истерическая нота, что дрожала в каждой строке. Эти люди. Эти союзники, которых он взял себе на юг не от любви, а от расчёта, как берут в дело не того, кто хорош, а того, кто под рукой. Как они рвались! Как они бряцали ещё месяц назад, как трясли своими картами великого Турана от моря до моря, как клялись, что дай им только знак, и они пойдут на восток, к нефти, к тюркским братьям, и вернут себе величие султанов. Он слушал это бахвальство вполуха, со снисхождением взрослого к мальчишке, и знал ему цену: цена эта держалась до первого настоящего удара. И вот ударили, один раз, крепко, пусть даже очень крепко, — и что же? Где великий Туран? Где грозные потомки янычар? Развели панику на весь эфир, забили все линии воплями, будто и впрямь небо рухнуло на землю, будто настал конец света, а не случился, всего-навсего, тяжёлый вражеский налёт, каких всякий воюющий город рано или поздно принимает и не скулит на весь эфир.

— Небо упало, — сказал он вслух, негромко и брезгливо, ни к кому. — У них всегда небо падает.

Адъютант не понял, промолчал.

Бек ещё раз пробежал бланки, уже бегло, уже почти отложив их в разряд решённого. Ни на миг за всё это чтение ему не пришло в голову единственное объяснение, которое сделало бы турецкие вопли правдой. Он не отверг его: он его попросту не помыслил, оно не встало даже на порог его рассуждения, потому что стоять там ему было не на чем. Канцлер знал, чего стоит его собственная наука. Знал, каких трудов, каких лет, какого золота и какого гения требует то, о чём шептались физики в закрытых институтах, и знал, что даже его Германия, первая в мире по части точного знания, ещё далека от края этой дороги, ещё бредёт где-то на подступах, тратя годы на то, что покуда не даёт ничего, кроме счетов да пустых обещаний. Так о чём говорить. Если уж он, Бек, у которого лучшие головы Европы, у которого порядок и деньги, ещё только в начале пути, то что там русские. Русские, которые войну встретили с трёхлинейкой образца прошлого века, которые заводы свои таскали на телегах за Урал, которые до последнего клепали свои танки из чего придётся числом, а не уменьем. Мужик да напор — вот вся их наука. Мужик, если его много, страшен в поле, штыком, морозом, бескрайностью своей, и тут Бек русского уважал и не думал недооценивать. Но там, где нужен не напор, а тонкость, где нужен не миллион солдат, а десяток гениев и десять лет тишины, там русскому взяться неоткуда. Это Бек знал так же твёрдо, как знал дальность своих орудий. И потому мысль эта, та самая, единственно верная, даже не проступила на краю его сознания. Ей неоткуда было проступить.

— Сделаем так, — сказал он наконец, и в голосе была та окончательность, что закрывает вопрос. — Всем этим воплям я цену вижу. Турку сейчас достаточно хлопнуть дверью погромче, и он уже хоронит империю. Разберёмся к утру, на трезвую голову, когда осядет пыль и перестанут выть. Пошлите на место кого-нибудь из наших — не турка, нашего, с холодной головой, инженера, — пусть съездит, посмотрит своими глазами и доложит сухо: что за налёт, чем били, сколько на самом деле разрушено. Без «неба на землю». В тоннах, в цифрах, как положено. Готов поспорить, что окажется вдвое меньше, чем воют, и втрое понятнее. А туркам передайте — пусть возьмут себя в руки. Они собирались воевать. Война — это когда по тебе тоже бьют. Кто хотел на Баку, тот пусть привыкает, что и по нему прилетает. Ступайте.

Адъютант козырнул, забрал не все бланки (часть Бек придержал под ладонью) и вышел, прикрыв дверь, и в приёмной, кажется, наконец перевёл дух.

А канцлер посидел ещё минуту неподвижно, потом отодвинул турецкие телеграммы на край стола, в сторону, к прочему, что подождёт до утра, и придвинул обратно карту южного театра, ту, над которой сидел до всего этого. Дело было к трём часам ночи. У него ещё оставались настоящие заботы, измеримые, понятные, сложенные из дивизий и горючего, и он вернулся к ним со спокойной душой человека, только что отделившего вздор от факта и оттого твёрдо стоящего на земле.

Он и не заметил, как отодвинул на край стола, к пустякам, начало новой эпохи.

Глава 4

Доклада он ждал с вечера, не ложась, не притворяясь даже, что ляжет. Ждал не как ждут дурного или доброго, а как ждёт расчётчик, пустивший в дело машину и знающий, что она либо сработает, либо нет, и что от его ожидания в ней уже ничего не переменится. Машина была пущена ещё вчера, и с той минуты, как она ушла из его рук на север, а оттуда на юг, к чужому проливу, дело было не в нём. Оставалось узнать.

Молотов сидел тут же, за столом; за эти сутки они так и не разошлись. Он тоже не спал и тоже не говорил лишнего, понимая, что слова сейчас ни к чему, что ждут они оба одного и что это одно либо есть, либо его нет.

Принесли под утро. Поскрёбышев вошёл с одним листком — расшифрованной телеграммой с юга, с флота, — положил перед Волковым и отступил. Волков читал, придвинув лампу, и по мере того как читал, Молотов, следивший за его лицом, понял главное прежде всякого слова: было.

Телеграмма была короткая и сухая, как и положено флотской. В ней говорилось твёрдо только о том, что можно было видеть с воды. Ночью корабли и посты наблюдения на своей стороне моря видели вспышку со стороны пролива, где Стамбул, — такой силы, что на несколько мгновений ночь сделалась днём; на дальних кораблях, за горизонтом самого города, отметили, что небо на юге вспыхнуло белым. После вспышки поднялось зарево и стояло всю ночь, не гасло, видное за десятки миль. Дальше шло уже с оговоркой: что с самим городом — точно сказать нельзя, ночь, дым, близко к проливу кораблей нет, не подойти; по зареву судят, что горит не квартал, а огромно, на весь город, но это уже не наблюдение, а догадка. Ждут рассвета и вестей с той стороны, от людей; к полудню обещали вернее.

4
{"b":"976707","o":1}