Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Американец ушёл ни с чем, вернее, с одним, с той уверенностью для своих принципалов, что немец знает, что немец крепок и что немец им не по зубам так, за одну беседу. О большем — есть ли у немца своё такое же — он так и не выведал, и это тоже был ответ, и вёз он своим скорее тревогу, чем успокоение.

Глава 10

Мира не будет

Василевский пришёл на третий день после совещания, под вечер, и пришёл один, без бумаг, без папки, без того делового вида, с каким приходят докладывать, и уже по этому, по пустым рукам начальника Генштаба, Волков понял, зачем тот пришёл, ещё прежде, чем он сказал первое слово.

— Садись, Александр Михайлович, — сказал Волков, не поднимая головы от бумаг, которые читал, и дочитал строку, и отложил, и только тогда поднял глаза. — С чем пришёл? Докладывать вроде нечего, всё решили.

— Не докладывать, товарищ Сталин, — сказал Василевский, садясь. — По службе я всё сказал тогда, и приказ исполняю: застава по войскам ставится, войска отведены, где велено, к утру доложу письменно. А пришёл я о другом. Не по службе.

— Знаю, за чем, — сказал Волков. — Дожёвываешь то, что не дожевал при других. Ну, дожёвывай. Для того и пришёл один, чтоб не при коридоре. Говори прямо, я на прямое не обижаюсь, ты знаешь.

Василевский помолчал, собираясь, и видно было, что говорить ему трудно. Не страх мешал, бояться он за эти годы отучился. Мешало другое: он шёл против уже решённого, а военный человек не любит спорить с тем, что решено и подписано, это против всей его выучки. Но не сказать он не мог, и потому сказал.

— Товарищ Сталин. Я эти три дня думал, ночами не спал, всё прикидывал так и эдак, и чем больше прикидываю, тем меньше мне это нравится. Не черта — черту я понимаю, черта дело военное, где встали, там встали. Мне не нравится другое. Мне не нравится, что мы замиряемся с немцем.

— Мы не замиряемся, — сказал Волков. — Мы останавливаемся. Разница есть.

— Нет разницы, товарищ Сталин, — сказал Василевский, и в голосе его была тихая, упрямая твёрдость человека, который решился и уже не отступит. — Для нас, может, и есть, в бумагах, в словах. А для солдата в окопе разницы нет. Он видит, что стрелять перестали, что немец напротив тоже не стреляет, что вроде как замирение. И начинает отходить душой. А отходить душой сейчас, вот чего я боюсь, рано. Смертельно рано.

Волков слушал молча, не перебивая, откинувшись, и лицо его было спокойно и внимательно, и Василевский, видя это внимание, говорил дальше, всё смелее.

— Немец нас кинет. Вот что я знаю, товарищ Сталин, знаю не умом, ум как раз можно уговорить, а нутром, спинным мозгом, тем, чем солдат чует пулю. Он замирится сейчас, потому что ему сейчас худо, мы его на юге отжали, он не там, где хотел, ему надо дух перевести. Он и переведёт. Под наше замирение, под нашу тишину, пока наш солдат отходит душой, он подтянет резервы, залатает дыры, накопит горючего, обучит пополнение и ударит. Не завтра. Через полгода, через год, когда мы разомлеем, когда мы поверим, что война на западе кончилась. Ударит, когда ему будет выгодно, а не нам. И это будет уже не эта война. Это будет вторая война, товарищ Сталин, и хуже первой, потому что первую мы начали готовыми, а эту начнём разомлевшими, поверившими в мир, которого нет.

Он замолчал, выдохнув всё, что копил три ночи, и стало тихо в кабинете, только часы шли на стене да за окном по Кремлю прошёл, поскрипывая по снегу, караул.

Волков не ответил сразу. Он встал, медленно, как вставал всегда, когда думал, прошёлся до окна и обратно, набивая на ходу трубку, и Василевский следил за ним глазами и ждал, не зная, чего ждать, вспышки ли, отповеди ли, холодного ли «вы свободны», каким Хозяин умел кончать неугодный разговор, не повышая голоса.

Ничего этого не было. Волков вернулся к столу, но не сел, а остановился напротив, глядя на Василевского сверху, и заговорил, и в голосе его не было ни гнева, ни утешения, а было ровное, почти скучливое согласие человека, которому говорят то, что он давно знает.

— А ты думаешь, я этого не чую, Александр Михайлович?

Василевский поднял на него глаза.

— Ты думаешь, — сказал Волков, — ты один такой умный да чуткий, а Сталин сидит тут глухой да слепой и верит немцу, как невеста жениху? Нет. Я это чую не хуже твоего. Лучше. Ты чуешь спинным мозгом, а я знаю. Немец кинет, это ты верно говоришь. Кинет непременно, при первом удобном случае, и вторая война будет, и будет она хуже. Всё правда, вся, до последнего слова. Тут ты меня ничему не научил.

Он чиркнул спичкой, раскурил трубку, и говорил дальше сквозь дым, спокойно, как о деле давно решённом.

— А теперь слушай, чего я тебе на совещании не сказал и другим не скажу. Это замирение мне нужно не затем, чтоб отдыхать. Оно мне нужно, чтоб усыпить немца, а не своих. Немец должен поверить, что мы выдохлись, что мы рады тишине, что дальше не пойдём. И вот тут, солдат, ты мне, сам того не желая, помог лучше всех. Ты и весь коридор, что три дня на меня ропщет. Потому что если в это замирение поверили мои собственные генералы, поверили так, что ходят ко мне выговаривать, — значит, и немецкая разведка поверит наверняка. Живее всякой шифровки доложит своему канцлеру: у русских разлад, русские остановились всерьёз, русские дальше не пойдут. Ваше недовольство, Александр Михайлович, мне сейчас дороже всякой преданности: оно и есть лучшая моя маскировка. Немец предсказуем. Немец увидит то, что я ему показываю, и кинется, когда отдышится, а я это увижу загодя, по эшелонам, по горючему, и встречу его готовым. Немец мне понятен.

— А что тогда? — спросил Василевский. — Что вам непонятно, товарищ Сталин? Что страшнее немца?

Волков посмотрел на него, и в глазах его было то, чего Василевский прежде у Хозяина не видел, не страх, страха там не было, а холодное, тяжёлое ожидание человека, который знает, что удар будет, но не знает ни часа его, ни даже толком руки.

— Тот, кто за немцем стоит, — сказал он. — Тот, кто немца кормит, вооружает и натравливает, а сам чистенький, в стороне, руки не марает. Тот, кто спит за океаном и ждёт, когда мы с немцем перегрызём друг другу глотки, чтоб прийти на готовое и собрать всё. Вот кого я опасаюсь, Александр Михайлович. Немецкий удар что: немца я просчитываю. А этого просчитать не могу, оттого и не сплю. Не знаю ни когда он войдёт в игру, ни как, знаю одно: рано или поздно войдёт. И покуда он не вошёл, всё, что мы тут с тобой делим, — Волков повёл трубкой в сторону карты, — всё это только присказка. А сказка начнётся, когда он решит, что пора.

Василевский хотел ответить, но не успел, потому что в дверь постучали, и постучали так, как стучат не по пустякам, коротко и твёрдо, и Волков сказал «да», и вошёл Поскрёбышев, и по его лицу, обыкновенно непроницаемому, Василевский понял, что случилось что-то, чего в этом кабинете ждали и не хотели дождаться.

— Срочная, товарищ Сталин, — сказал Поскрёбышев и положил на стол расшифрованный бланк. — По линии закордонной. Помечено вне всякой очереди.

Волков взял бланк, отставил трубку и стал читать, и Василевский, глядя на него, видел, как по мере чтения лицо Хозяина не мрачнеет, чего можно было ждать, а, напротив, разглаживается, будто с него сходит долгое, изнурительное напряжение ожидания и остаётся одна лишь суровая ясность.

Он дочитал, положил бланк на стол и с минуту молчал, глядя не на Василевского, а куда-то поверх него, в стену, где висела карта.

— Вот и всё, — сказал он наконец тихо. — Вот он и вошёл.

— Кто, товарищ Сталин? — спросил Василевский. — Что там?

Волков подвинул к нему бланк через стол.

— Читай. Наши люди в европейских портах доносят. Во французских гаванях, на атлантическом берегу высаживаются войска. Пехота, техника, полного штата дивизии, несколько дивизий, и подходят ещё. Не немецкие. Заокеанские.

Василевский схватил бланк, впился в него глазами, и лицо его пошло пятнами.

— Но… — проговорил он. — Но они же не воюют. Они с немцем не воюют, они нейтральны, они торгуют, они сами ленд-лиз нам завернули… Как они могут высаживать войска в союзной немцу Франции? Это же война. Это открытая война.

13
{"b":"976707","o":1}