— Вот что я решил, — сказал он наконец, и в комнате стало тихо. — Ждём ещё три дня. Три, не больше. За это время наши разведчики должны добыть точные сведения: где фронт на самом деле, какими темпами идёт, есть ли у наступающих сведения о нашем существовании и о нашем плане. Если через три дня будет ясно, что фронт рядом, на расстоянии дневного, много двухдневного перехода, — поднимаемся все разом, по всему городу, единым ударом, чтобы немец не успел сосредоточиться против одного района, распыляясь на десяток. Если фронт застрянет — ждём дальше, чего бы это ни стоило нашему собственному терпению.
— А если люди не выдержат и поднимутся раньше нашего срока? — спросил Кузнец.
— Тогда мы будем действовать по обстоятельствам, — сказал Коваль жёстко. — Но я прошу, я требую от каждого из вас: держите свои районы, гасите стихийность, где можете погасить, объясняйте людям, что три дня — не вечность, что мы считаем не от страха, а от разума. Мы не хотим второго городка на тридцать тысяч жителей, мы хотим Варшаву, целую и свободную, а не Варшаву, залитую кровью зазря.
Три дня прошли в том особом, вибрирующем напряжении, какое бывает в городе, где сотни тысяч людей знают, не сговариваясь, что впереди решающие часы, но не знают точно, какие именно. Канонада приближалась, это чувствовали уже все, не только те немногие, кто читал сводки разведки, и с каждым часом становилось всё труднее удерживать город от того, чтобы он не поднялся сам, стихийно, одним нетерпеливым вздохом миллиона людей, уставших ждать.
На исходе третьего дня разведка принесла то, чего Коваль ждал и боялся одновременно: фронт действительно был близко, немецкая оборона на подступах к городу дрогнула, отступающие части шли через окраины в беспорядке. Но вместе с этой хорошей вестью пришла и другая, куда более тревожная: немецкое командование в самом городе, почуяв близкую опасность, начало спешно стягивать в Варшаву войска для внутренней охраны, целые полицейские и карательные части, что до того стояли в резерве по всей округе.
— Они готовятся давить нас изнутри, покуда фронт снаружи, — сказал Сокол, выслушав донесение. — Понимают, что город может подняться, и хотят задавить это раньше, чем мы успеем.
Коваль стоял над картой города, испещрённой пометками районов, явок, тайных складов оружия, и понимал, что решение, которое он откладывал три дня, откладывать дальше уже нельзя: если ждать ещё, немец успеет стянуть достаточно сил, чтобы задавить восстание в зародыше, не дожидаясь никакого фронта; если поднять город сейчас, придётся драться и с этими свежими карательными частями, и с обычным гарнизоном разом, в самые тяжёлые, может быть, часы всей его жизни.
— Поднимаем, — сказал он. — Завтра на рассвете, по всему городу разом, как и планировали. Сокол, передай сигнал по всем районам сегодня же ночью. Кузнец, твой участок первым берёт мосты через Вислу, это важнее всего остального, потому что если фронт подойдёт, а мосты будут в немецких руках или взорваны, — вся наша жертва окажется наполовину напрасной.
— Сколько до фронта, по последним данным? — спросил Кузнец.
— По последним — три дня хода, может, четыре, если немец соберёт хоть какое-то сопротивление на подступах, — сказал Коваль. — Мы поднимаемся сейчас не оттого, что фронт уже у ворот. Ждать дальше значит подставить город под удар, от которого нас уже никто не спасёт, ни фронт, ни мы сами.
Он обвёл взглядом собравшихся, и в этом взгляде было то же самое тяжёлое, взрослое понимание цены, какое он нёс в себе все эти три дня раздумий.
— Мы не знаем наверняка, успеют они или нет, — сказал он тихо. — Мы можем только сделать всё, что в наших силах, чтобы город продержался до их прихода, и надеяться, что там, за Вислой, знают о нас так же, как мы знаем о них, и торопятся так же, как торопились бы мы на их месте.
Ночь прошла в передаче сигналов по цепочкам, в последней раздаче оружия из тайников, в тихих, страшных прощаниях тех, кто понимал, что не все из них доживут до рассвета следующего дня. А на рассвете, когда первые выстрелы разорвали утреннюю тишину над спящим городом, Варшава поднялась вся разом, миллион человек одним движением, что копилось пять долгих лет, и Коваль, стоя у окна штабной квартиры с трофейным пистолетом в руке, слушал, как оживает вокруг него весь город, и не знал ещё, чем эти несколько дней или недель обернутся: победой, за которую он будет благодарить судьбу до конца своих дней, или новым, куда более страшным повторением того, что уже случилось однажды в тридцати верстах западнее замершего фронта.
Глава 25
Город
К окраинам Варшавы дивизион Северцева вышел на пятый день после того, как первые донесения принесли весть, что город поднялся.
Весть эта дошла до Северцева ещё в дороге, коротким, скупым сообщением по цепи от передовых частей: восстание в столице, немец давит его всей силой, что успел стянуть, и потому, что бы ни говорилось в приказах о темпе и осторожности, весь фронт на этом участке шёл теперь не просто вперёд, а вперёд из последних сил, не считаясь ни с усталостью людей, ни с износом техники.
— Успеем, товарищ капитан? — спросил Кузьменко, когда дивизион, обгоняя тыловые колонны, проталкивался по забитой войсками дороге к городу.
— Не знаю, — сказал Северцев честно. — Немец тоже не дурак, понимает, что мы спешим, и торопится сам, задавить, покуда мы не дошли. Вопрос теперь не в том, возьмём мы город или нет, — возьмём, тут двух мнений быть не может, — вопрос в том, что от него и от тех, кто в нём поднялся, останется к тому часу, когда мы войдём.
Он гнал дивизион вперёд с той же жёсткой методичностью, с какой месяц назад держал позиционную оборону на укреплённом рубеже, только теперь вся эта методичность была развёрнута в другую сторону: не на удержание, а на скорость, и Северцев впервые за войну ловил себя на том, что торопит собственных людей резче, чем позволял себе прежде, потому что знал: там, впереди, каждый лишний час промедления считается не вёрстами, а жизнями.
Первые уличные бои начались на подступах к восточным кварталам, где немец, отступая от фронта, одновременно вёл бой и с наступающими советскими частями, и с восставшими у себя за спиной, зажатый меж двух огней в буквальном, а не переносном смысле. Северцев, чьи гаубицы были плохо приспособлены для стрельбы в тесноте городских кварталов, где каждый дом мог оказаться и своим наблюдательным пунктом, и вражеским укреплением, переучивал дивизион на ходу, деля орудия на мелкие группы, что двигались непосредственно за штурмующей пехотой, били прямой наводкой по отдельным огневым точкам, по забаррикадированным подъездам, по пулемётным гнёздам в оконных проёмах.
— Это, товарищ капитан, не та война, для которой нас учили, — сказал Кузьменко, когда одно из орудий, выдвинутое на перекрёсток для стрельбы по забаррикадированному зданию, едва не потеряли под фаустпатронным огнём из соседнего двора. — Тут за каждым углом либо немец, либо свои, и не всегда сразу разберёшь, кто где.
— Не та, — согласился Северцев. — Тут воюют не дивизионом, а взводом, а то и десятком человек с одним орудием. Придётся привыкать, старшина, потому что до конца города так и будет.
Три дня дивизион прогрызал восточные кварталы, теряя людей и орудия в этой незнакомой, требующей нечеловеческого напряжения городской войне.
Самым тяжёлым за эти три дня оказался бой за угловой пятиэтажный дом на пересечении двух улиц, превращённый немцем в настоящую крепость: окна забаррикадированы мешками с песком, в подвале пулемётные гнёзда, простреливающие оба переулка, а на крыше корректировщик, наводивший миномётный огонь на всякое движение внизу. Пехота дважды пыталась взять дом штурмом и дважды откатывалась, оставляя раненых на мостовой под непрерывным огнём.
— Гаубицами по жилому дому бить не с руки, товарищ капитан, — сказал Кузьменко, когда Северцева вызвали к передовой посмотреть на застрявшую атаку. — Там, поди, и жильцы ещё в подвалах прячутся, свои, не немцы.