Глава 17
Порог
Генерал-полковник Рейнхард Дитль стоял у карты уже третий час и всё не мог заставить себя отойти от неё, будто расстояние в один шаг могло что-то изменить в том, что было на ней нарисовано.
Карта была честная, штабная, без прикрас, и от этого было только хуже. Красная линия, обозначавшая русских, стояла на западном берегу Вислы, вгрызшись в оборону узким, но крепким клином, а восточнее, за спиной у этого клина, донесения рисовали то, чему Дитль не хотел верить, но обязан был верить, потому что за неверие в этой должности расплачивались не выговором, а фронтом: там, за рекой, копилось. Не спеша, обстоятельно, эшелон за эшелоном, копилась сила, которую, судя по темпу накопления, готовили не для того, чтобы удержать клочок отбитого берега, а для того, чтобы через месяц, через два ударить всей тяжестью вглубь.
Он был солдатом сорок лет и умел читать карту не хуже, чем иной читает книгу, и то, что он на ней читал теперь, не оставляло места для утешительных толкований. Русские не просто форсировали реку. Они пробили дверь. А дверь, раз пробитая, не закрывают: через неё идут.
— Господин генерал-полковник, — сказал начальник штаба, немолодой полковник Хёфер, войдя без стука, как входят только в самые тяжёлые часы, — донесение от Кранца. Плацдарм устоял. Третья контратака отбита с большими потерями для нас. Кранц просит подкреплений и разрешения отойти на подготовленный рубеж, если четвёртая тоже не удастся.
Дитль не сразу ответил. Он смотрел на карту, и в голове у него шёл счёт, тот самый угрюмый, безжалостный счёт, которому научила сорокалетняя служба: сколько людей осталось у Кранца, сколько танков, сколько снарядов, и сколько дней продержится любой рубеж, если противник, взявший реку с первого раза, взял её именно там, где было слабее всего: слабо было потому, что слабо было всюду, потому что резервов больше не было нигде, ни на этом участке, ни на соседнем.
— Разрешения не дам, — сказал он наконец. — Кранцу стоять. Подкреплений тоже не дам, потому что взять их неоткуда, и он это знает не хуже меня.
Хёфер помолчал, и в этом молчании была не растерянность, а тот же счёт, что вёл про себя Дитль, только додуманный до того же самого вывода.
— Разрешите спросить, господин генерал-полковник. Мы держим фронт растянуто, тонко, на честном слове, если говорить прямо. Не разумнее ли отвести войска на более короткую, более обороноспособную линию, сохранить людей, а не размазывать их по всей длине фронта, где русские в любом месте могут пробить новую дверь?
Это был правильный, честный вопрос, вопрос, который сам Дитль задавал себе всю ночь, и ответ на него был у него готов, но давался тяжело, потому что означал признание того, о чём в штабах говорить не любили.
— Отвести куда, Хёфер? — спросил он тихо. — Посмотрите на карту. Отступать нам, по существу, некуда. За этой линией — Польша, за Польшей — сама Германия. Ещё одна такая линия, ещё один такой отход, и мы будем воевать уже на своей земле, среди своих городов, своих семей. Вот что значит для нас эта черта, которую вы предлагаете сократить. Она и без того короче некуда.
Он подошёл к окну штабного дома, за которым лежала весенняя, зеленеющая, обманчиво мирная польская земля, и заговорил, не оборачиваясь, тем ровным, лишённым эмоций голосом, каким привык отдавать самые тяжёлые приказы.
— Я сорок лет воевал за то, чтобы война шла на чужой земле, а не на моей. И я не намерен на старости лет учиться воевать иначе. Значит, стоять будем здесь, на этой земле, а не на своей, и стоять будем так, чтобы русский заплатил за каждый следующий шаг вперёд столько же, сколько заплатил за реку, а лучше больше.
— Людей на такую оборону не хватает, господин генерал-полковник. Вы сами знаете цифры.
— Знаю, — сказал Дитль. — Потому и стоять будем не числом. Слушайте приказ, я его сейчас продиктую, а вы оформите как положено. Первое. Всякий рубеж, который назначен к обороне, оборонять до последнего человека и последнего патрона, отход только по личному моему разрешению, никакого другого. Второе. Что в тылу у нас неспокойно — про то тоже думаю, и думаю жёстко. Мосты, узлы, склады — под усиленную охрану, при малейшем подозрении на подполье — облавы без сантиментов, вешать на месте, без суда, чтобы другим неповадно было подниматься, едва заслышав русскую канонаду. Мы не можем позволить себе воевать на два фронта сразу, с русским впереди и с местным сбродом в тылу.
— Уже пробовали вешать, господин генерал-полковник, — заметил Хёфер осторожно. — В том городке, у моста. Не помогло, мост всё равно взяли.
Дитль сжал челюсти.
— Значит, вешали недостаточно и недостаточно рано, — сказал он жёстко. — Это не довод в пользу того, чтобы вешать меньше, Хёфер, это довод в пользу того, чтобы вешать раньше, при первом подозрении, не дожидаясь, пока эти люди возьмутся за оружие. Третье. Сапёрам — минировать все мосты и переправы в оперативном тылу заранее, не дожидаясь отхода, чтобы ни один больше не достался противнику целым, как достался тот. За каждый уцелевший мост командир, отвечавший за него, пойдёт под трибунал, будь он хоть трижды герой в остальном.
Он сел обратно за стол, и в жёстком, усталом лице его на миг проступило что-то похожее на горечь, которую он тут же подавил, потому что горечи в его должности тоже не было места.
— Понимаю, Хёфер, каково это — слышать такие приказы и знать, что за ними стоит. Я тоже не вчера родился и понимаю, что нам, по совести, эту войну уже не выиграть, самое большее, чего мы можем добиться, — это дорого её продать. Но заметьте, я говорю дорого, а не задёшево. И покуда я командую этим фронтом, задёшево мы её не продадим. Каждая верста, что русский возьмёт у нас отсюда до Одера, будет стоить ему крови, столько крови, чтобы он сто раз подумал, прежде чем сделать следующий шаг. Вот вся моя стратегия, других у меня для вас нет.
— А если он не задумается? — спросил Хёфер. — Если у него достанет и людей, и решимости платить эту цену?
— Тогда мы проиграем медленнее, чем могли бы, но не быстрее, — сказал Дитль. — И это тоже кое-чего стоит, Хёфер, хоть вам сейчас, наверное, кажется иначе. Каждый лишний месяц, что мы продержим этот фронт, — это месяц, за который дома, в Германии, что-то ещё может измениться. Мы солдаты, наше дело не решать эти вопросы, а держать линию столько, сколько прикажут держать, и я намерен исполнять свой долг до конца, независимо от того, знаю ли я, чем этот конец обернётся.
Он развернул на столе новую карту, чистую, ещё не размеченную, и стал, диктуя Хёферу, наносить на неё линии будущих рубежей: второй, третьей, четвёртой оборонительных позиций, эшелонированных в глубину, с опорными пунктами в каждом более-менее значимом городе, с минными полями на всех подступах, с заранее пристрелянными участками для артиллерии.
— Мы превратим эту землю в такое место, Хёфер, — сказал он, не отрываясь от карты, — что всякий, кто пойдёт через неё, пожалеет, что вообще на неё ступил. Не крепость в одном месте, а крепость на всей глубине, рубеж за рубежом, так, чтобы, взяв один, они упирались в следующий, ещё не отдышавшись от предыдущего. Пусть их генералы считают, во что им обойдётся каждый километр отсюда до наших границ, и пусть этот счёт их отрезвит хотя бы отчасти.
Хёфер записывал, и в его молчаливой сосредоточенности Дитль читал то же понимание, что было у него самого: приказ был жёсткий, местами жестокий, но необходимый, потому что иного пути не было, а был только этот, единственный: стоять там, где стоишь, покуда стоять ещё можно, и подороже продавать то, что всё равно придётся отдать.
Когда карта была размечена и приказ продиктован до конца, Дитль отпустил Хёфера и остался один, глядя всё на ту же красную линию у Вислы, откуда, он это чувствовал всем своим сорокалетним военным чутьём, скоро придёт новый удар. Не сегодня, может быть, не завтра, но неотвратимо, как приходит зима после осени, и весь вопрос был только в том, сколько времени у него есть на подготовку и сколько крови противник согласится заплатить за то, что рано или поздно всё равно возьмёт.