– К сожалению, отдельного зала не будет, господа, – сказал, подходя, еще один из их компании, невысокий парень в пиджаке без единой надписи. – Здесь всех кормят одинаково. Считается, что это честно.
Он оглядел нас и остановил взгляд на Вадиме.
– Осокин, а я тебя знаю. Три года подряд брал область по математике. Я тебя по Смоленску помню, по финалу. А ты, выходит, теперь с ними.
– Я приазовский, – поправил Осокин, не вставая. – Как и был. Тебя я тоже помню, Вяземский.
Вяземский. Фамилию я уже слышал на Косе, среди гостей Трубецкого. Выходит, у этой фамилии есть сын, внук или племянник, и этот наследник приехал сюда не зрителем.
– А вы, стало быть, тот самый Гончаров, – повернулся он ко мне. Вежливо повернулся, с легким наклоном головы, как учат на уроках, которых в светлогорской школе, уверен, не преподавали. – Ники Трубецкой о вас рассказывал. Все лето, представьте, только о вас и говорил. Я, признаться, думал, преувеличивает.
– Передавайте Трубецкому привет, – сказал я. – Светлогорск по нему скучает.
– Сами передадите, он обязательно приедет на награждение, – усмехнулся Вяземский и скучающе обвел взглядом наши скамейки, задержавшись на Гришиных ботинках и его подвернутых рукавах, после чего вернулся ко мне. – Знаете, что он говорил? Что чудес не бывает. Посмотрев на вашу делегацию, я, пожалуй… с ним соглашусь.
Его друзья дружно засмеялись. Длинный добавил что‑то про сеновал и высшую математику, а потом громко, на весь двор, передразнил Гришино мягкое южнорусское «г». Вот тогда расхохотались еще громче. Гриша побелел и уставился на свои ботинки.
– Скажите пожалуйста! – звонко удивилась Ленка Пападаки, не поднимая головы от задачника, но так, что услышал весь двор. – Тогда и я вам скажу, господа столичные. Идите в ж…!
Тут уже расхохотались мы, а вместе с нами с интересом наблюдавшие за сценой уральские и сибиряки, но столичных хлыщей это не смутило.
– Залезь обратно туда, откуда вылезла, – брезгливо произнес длинный.
– Не будем опускаться до уровня этих колхозников, – сказал Вяземский.
Дежурный студент с повязкой прошел мимо как раз на передразнивании Гриши. Я заметил, что он явно все слышал, но посмотрел сквозь нас, как сквозь чистое стекло, и прибавил шагу.
Видимо, у этих ребят, сообразил я, все было самое лучшее с рождения: репетиторы из университета, мастера спорта, теннисные корты и отдельные залы. И дежурные, которые вовремя смотрят в другую сторону, у них тоже были всегда.
Такие, впрочем, были и в моем мире во все времена, хоть при социализме, хоть при капитализме. Вели они себя всегда по простому праву. По праву сильного, и неважно, будь то деньги, власть или голубая кровь.
Но именно сейчас кулаки у меня зачесались так, как никогда раньше.
Интерлюдия 2
Константин Вяземский
С семи лет Костя Вяземский считал секунды всякий раз, когда ждал чужой ошибки.
Из корпуса они вышли вшестером и медленно двинулись к волейбольной площадке, потому что спешить было некуда. До автобуса на церемонию открытия оставалось еще часа полтора.
– В столовой сегодня опять этот запах, – пожаловался Платон Куракин. – Как на помойке.
– Ешь у себя в комнате, – посоветовал Лева Апраксин, не отрываясь от плоской коробочки с видеоигрой. – И откуда ты вообще знаешь, как пахнет на помойке?
– Так мне отец обещал, что нас будут кормить отдельно, – возразил Платон.
– Отец у тебя в министерстве, а не в комиссии, – сказал Боря Долгоруков и кивнул на скамейки. – Вон, полюбуйтесь. Девочка письмо строчит домой, второй лист уже исписала.
– А почему на бумаге? – с искренним интересом спросил Дима Юсупов. – Не проще написать по сети? Или отправить сообщение на коммуникатор? Да и вообще, разве у них дома нет телефона?
– У них дома нет дома, Дима, – усмехнулся Боря. – В нашем понимании, разумеется. Не нуди.
– Дома нет дома! Ха‑ха‑ха! – повторил Платон. – Деревня!
Впереди заржали. Хохотнул даже Лева над своей приставкой. Одна Нина Ланская шла с краю и не обернулась: в таких разговорах она никогда не участвовала. Костя тоже не засмеялся, хотя каламбур у длинного Бори вышел забавный.
– Нет, вы вот на что посмотрите, – продолжил Боря и ткнул ракеткой в сторону скамеек. – Они же сидят и всерьез готовятся, зубрят чего‑то. Правда думают, что кто‑то из них может выиграть.
Вот тут Боря попал.
У поворота к площадке Костя отстал, сел на низкий парапет и достал из кармана пропуск, чтобы было чем занять руки. Больше от него там ничего не требовалось.
Их шестерых тут окрестили столичными. Так их назвали вчера в холле кавказцы, так же сказал сегодня один из уральских. Вот только столицы у них были разные: Куракины перебрались за министерствами в Новосибирск, московские до сих пор дулись, что с девяносто седьмого у них забрали половину дела и оставили театры, а Вяземские как были петербургские, при дворе, так и остались.
Провинциалам все это было безразлично. Для них все они одинаково столичные, и объяснять им устройство страны Костя не собирался, предпочитая держать информацию при себе.
Он знал, что, к примеру, фамилию Долгоруковым выправили в девяносто четвертом, через архивную контору, что в Петербурге секретом не являлось. Дед у Бори был не князь, а заслуженный мастер спорта по фехтованию и не последний человек в спорткомитете. Внук унаследовал от него длинные руки и полное отсутствие страха, а больше ничего.
Куракины сидели в попечительских советах с того самого дня, как эти советы завели. Именно сидели: за ними не числилось ни одного своего дела, ни построенной лаборатории, ни громкого имени. Они подписывали чужие бумаги и хорошо знали, где за столом безопасное место. Платон это умение уже перенял.
Апраксины были настоящие и обедневшие, и Лева плевать на все хотел.
Юсуповы держали компанию спутниковой связи и три института, и будущее Димы было расписано без всякого подтверждения. Зато результат в этой семье ценили именно потому, что купить его было нельзя: все остальное у Юсуповых и так имелось. Он и про отсутствие телефонов у провинциалов спрашивал безо всякой злости. Он правда не понимал, как эти люди живут.
Нина Ланская приехала работать, а не вести пустые разговоры, и Костя считал это единственно верным поведением и жалел, что он так не может.
Ему было нельзя, потому что пятого августа прилетит отец, для которого существуют только две крайности: результат и оправдания, почему результата нет. Второго от Кости он категорически не приемлет.
На Едином испытании Костя взял четыреста девяносто один балл. Отец выслушал его и спросил, где остальные девять.
Считать Костя умел хорошо – и считал в первую очередь свое. На эти четыреста девяносто один балл с детского сада с ним работали университетские репетиторы, летняя школа при новосибирском академгородке, тренер, врач, следивший за сном, и мать, расписавшая все по неделям. Костя знал, чего это стоило и от чего пришлось отказаться. Он никогда не жаловался, потому что так устроено везде и всегда: сколько вложено, столько и выйдет. Мир от этого получался понятный, и жить в нем было спокойно.
А в начале июля по телевизору показали мальчика из приморского городка, который набрал пятьсот из пятисот – первый раз за всю историю Испытания. Школа номер три, отец какой‑то крановщик в порту.
Про этого мальчика Костя знал больше, чем показали по телевизору. Володя, старший брат, гостил в июле у Никиты Трубецкого и своими глазами видел рекордсмена – ночью на пляже, у костра с гитарой, а потом при городовых. Он рассказал Косте, что парень‑то интересный, даже нахальный, вот только очень уж обычный. Ну не похож он на рекордсмена. Ники приехал следом и зло и долго говорил про Гончарова, который «хам и нахал». Костя слушал его внимательно, а выводы сделал свои.
И получались они неприятные. Если мальчик, за которым не стояло ничего, взял максимум, то Костины репетиторы и тренеры не значат ничего. Тогда вся его жизнь была лишней работой, а отец все эти годы платил за воздух. Такого не могло быть просто потому, что иначе рушилось все остальное.