Последние страниц десять были пустые.
Я сел на пол, привалившись к кровати, и начал листать под лампой чужую тетрадь.
Парень долго копил на гитару. Прятал заначку так, что родная мать за столько времени не нашла, а в этом доме мать находила все. Играть дома не мог — услышат. Значит, уносил куда-то и, стало быть, врал о том, куда идет, и это у него получалось.
Потом я взял гитару на колено, и она привычно села. В той жизни я лабал на ритме в институтской группе — назывались мы «Гончие» и гремели на два общежития. Эта наука не забывается, что бы там ни говорили. Я поставил пальцы на ля-минор и, приглушив струны ладонью, беззвучно тронул их.
И тут меня накрыло — на полсекунды, как тогда над прописями.
Я увидел рассвет и серую воду до самого горизонта. Я сидел на холодном песке, а на колене лежала вот эта самая гитара. И еще рядом со мной кто-то был. Я не видел ни лица, ни фигуры, даже шагов его не слышал, но он стоял рядом и терпеливо ждал. Он что-то предлагал. Слов я не разобрал, просто знал, что мне что-то предлагают, но навстречу откуда-то изнутри поднималось короткое и упрямое мальчишеское «нет».
Потом все погасло, и остались свет лампы, моя комната да тетрадь на полу. Сердце стучало где-то в горле. Под ладонью были холодные струны.
Черт… Перенервничал, сказал я себе. Канун экзамена, час ночи, гора картонных пирожков… В общем, вот мозг и крутит кино.
Аккуратно уложив гитару в чехол и застегнув карман с тетрадью и чеком, я замотал брезент, как было, и задвинул сверток на место. Ручку, кстати, нашел.
Потом лег и долго смотрел в потолок, пытаясь понять, чье прошлое увидел. В тот раз с детским рисунком было иначе, я тогда чувствовал, что это моя память.
Только ничего не складывалось. Потому что кино было не мое.
Рассвет над водой выглядел иначе, да и не водилось у меня в той жизни таких рассветов.
Это был голос из памяти Ромки. Голос предлагал.
А Ромка ответил… нет.
* * *
— Давай, Ромка, просыпайся! — звонко воскликнула мать, распахивая занавески и открывая окно нараспашку.
— Встаю, — ответил я, зевнув.
Разбудили меня в семь, хотя будильник я ставил на семь пятнадцать. Видимо, мать не доверяла технике в такие ответственные дни.
Завтрак она приготовила на славу, меня дожидались манная каша, сдобренная сливочным маслом, два яйца да чай с медом. Жаль только, что вкуса я так и не чувствовал.
— Пирожки с вишней еще приготовила, — сказала мать и показала сверток в вафельном полотенце. — Ты, Ромка, в перерыве съешь, даже если аппетита не будет, понял? И смотри мне, не спеши там. Перечитай все два раза, перепроверь. А лучше три, понял?
— Угу.
— И ручку проверь.
Обе ручки (отцовскую я взял основной, свою — запасной) я проверил еще с вечера, но спорить не стал. Матерям лучше не возражать, потому что часто им и правда виднее.
Отец ушел в порт к шести. Как я понял, нормальных выходных то ли в порту, то ли у него лично не было.
Когда я собирался уходить, в прихожую из своей каморки выглянула Тася. Сонно зевая, почесала ногой щиколотку, постояла, посмотрела, как я вожусь со свертком, потом пожелала:
— Ни пуха ни пера, Ром.
— К-к ч-черту, — честно попытался я.
Тася хмыкнула, и дверь ее комнаты закрылась.
Мать вышла вместе со мной, проводила до угла, хотя и боялась опоздать: смена у нее начиналась в девять. Замешкалась, еще раз суетливо поправила мне воротник.
— М-мам… Иди уже.
— Ну все, все, — сказала она и пошла к остановке, оглядываясь через каждые десять шагов.
Я помахал, и она помахала в ответ.
А у гаражей меня нагнал рыжий Пашка. Он был причесанный, весь какой-то торжественный и от волнения говорил, не закрывая рта: про рассадку, про то, что Савченко всю ночь писал шпоры и уснул на последней, про то, что если в сочинении дадут «образ лишнего человека», то лишним человеком будет он, рыжий, лично, потому что понятия не имеет, что это за фигня.
Я шел рядом и угукал в нужных местах. Разговаривать с ним было легко, потому что моего участия не требовалось совсем. Пашка был сам себе радио.
Но вот когда дошло дело и до меня, включиться пришлось, потому что, как оказалось, мой договор с директором стал достоянием общественности. Не удивлюсь, если благодаря завучу. Знали не дословно, но близко к тексту: Гончар подписался на четыреста пятьдесят, а коли не наберет, будет извиняться перед всем педсоветом, как последний клоун.
— Четыреста пятьдесят, Ромыч, ты сбрендил? — Пашка посмотрел на меня с восторгом и ужасом, как на человека, обещавшего на спор прыгнуть с моста. — Ты хоть понимаешь, сколько это? Даже Кира Ясенева на пробнике четыреста семьдесят один взяла. Ясенева! А ты что? Ты Гончаров! Ты хоть сам понимаешь, во что вляпался?
— Угу, — сказал я. — П-п-прорвемся, не с-с-сы.
Спорить я не собирался. Теперь этот вопрос решался не разговорами.
Возле школы я притормозил.
Народу во дворе было как на первомайской демонстрации. Выпускники, родители, бабушки с валидолом, кто-то уже плакал, кто-то ел бутерброд. Над крыльцом висел ярко-красный баннер с золотыми буквами:
«ЕДИНОЕ ИСПЫТАНИЕ. ЖЕЛАЕМ УСПЕХА!»
А у дверей поставили столы с табличками «А — К» и «Л — Я», за которыми сидели незнакомые женщины со списками.
Учитывая, какое огромное значение все придавали Единому испытанию, я ожидал более строгого контроля: каких-то металлодетекторов, рамок, охраны, да хотя бы людей в форме, которые просвечивают сумки и отбирают воду. Черта с два. Здесь имелся лишь один физрук с красной повязкой «ДЕЖУРНЫЙ», и главной его заботой было, чтобы толпа не топтала клумбу. Мой сверток с пирожками никого не заинтересовал, да и паспорт спросили только у стола со списками.
Мир, в котором главную государственную проверку страны сторожит один физрук. Капец…
Совсем тут народ непуганый, что ли? Или я тупо чего-то не понимаю?
У крыльца в кружке одноклассников стоял Игорь Черкасов, весь лощенный и отглаженный.
— О, глядите-ка! — объявил он своим, завидев меня. — Впервые на арене цирка! С прыжком из-под купола! Без страховки! Клоун Гончаров!
Все заржали.
— Давай, Гончар, выжимай четыреста пятьдесят! — покровительственно похлопал меня по плечу Черкасов. — Будем за тебя болеть!
— Ты дебил, Гончаров? — покрутил пальцем у виска Тимур. — Какие четыреста? Ты триста набери!
— Да он просто выделывается, — фыркнула какая-то девочка. — Внимание привлекает!
Вокруг еще долго смеялись, обсуждая меня. Я пошел дальше, к столам со списками — мимо дверей, где стояла Ясенева. Одна из девочек заговорила с ней — негромко, но с двух шагов я расслышал:
— Кир, а вдруг он правда наберет?
— А пробник он специально плохо сдал, — насмешливо сказала Кира, не глядя в мою сторону. — И все эти годы притворялся, что тупой, так по-твоему?
И, гордо задрав голову, вошла в школу первой.
За столом «А — К» женщина в очках долго вела пальцем по списку.
— Гончаров, Гончаров… Так. Вот ты где. — Она остановилась и нахмурилась. — А что это у тебя, голубчик, вместо фотографии прочерк? И пометка: «Дело на сверке в облоно».
Понятно почему. Когда вся школа фотографировалась, Ромка, видимо, уже утонул, а потом существовала «опустевшая жилплощадь». Или в гороно долго решали, допускать ли его к Испытанию.
— П-по болезни не явился, а потом… — начал говорить я, не зная, сфоткался все-таки Ромка или нет. — Потом, может, не успели добавить.
— Это да, — вздохнула женщина не мне, а соседке по столу. — В прошлом году у меня мальчик был без отчества. Мороки с ним вышло, мама не горюй! Полгода его дело туда-сюда ходило. — Потом он посмотрела на меня. — Держи номерок, Гончаров-без-фотографии. Твой номер двадцать седьмой.
Глава 9
День первый
Взяв картонный квадратик с числом «27», я вошел в здание.