Внизу он вывел «Директор школы № 3» и расписался с хвостиком, после чего повернул бланк ко мне. Я расписался тоже. Рука не дрогнула: такой вот навык.
— Ольга Николаевна, вы свидетель, — почти весело объявил директор.
Мать кивнула, ничего не понимая. За обменом бумагами она следила, как за фокусом: внимательно и без надежды разобраться.
Директор с видимым удовольствием перечитал документ, запихнул в папку-уголок. Потом, поднявшись, открыл стеклянную дверцу шкафа и сунул договор между кубками за металлолом и смотр строя и песни, пристроив лицевой стороной наружу, чтобы читалось.
— Документ, — объяснил он с уважением и прикрыл дверцу. — Пусть стоит. Для твоей мотивации, Роман.
Прощался он с нами уже у двери и мать заверил, что школа в Романа верит и всегда верила. А мне на самом пороге, вполголоса и без всякой канцелярии, сказал отдельно:
— Смотри у меня, Гончаров. Пари — это пари, дело святое. Но ты, главное, не опозорь школу.
— П-постараюсь, — пообещал я.
Он хмыкнул и закрыл за нами дверь.
В приемной завуч перекладывала папки с таким грохотом, что стало понятно: дверь в кабинет тонкая, а слух у нее профессиональный. Когда мы проходили мимо, она головы не подняла. Но уже в спину отчетливо буркнула:
— Наглец.
Я не обернулся, а мать сделала вид, что не расслышала. Получилось у нее хуже, чем у меня: уши покраснели.
Потом мать поехала на автобусе до больницы, и я с ней, чтобы проводить.
Два часа, выпрошенные у начальства, кончались, впереди у нее был хвост смены до самого вечера. Автобус попался полупустой. Мать бросила в автомат монетки за двоих, оторвала два билета, и мы сели у окна.
— Ты когда таким взрослым стал, Ром? — вдруг спросила она.
При этом смотрела не на меня, а в окно. И я вдруг увидел нас со стороны. Усталая женщина в выходной кофте, а рядом — сын, который за одну неделю разучился быть ее сыном.
Раньше она знала про него все, до последней мелочи. А теперь рядом с ней сидел кто-то чужой, и этот кто-то спорил с директором на равных, ел горчицу и не спал ночами, готовясь к экзаменам. Она же все видела и замечала — просто список подозрений у нее, по всей вероятности, пока был короче Тасиного. Вот и объясняла себе как умела: «после того случая». Только что-то все равно не сходилось.
— Н-не знаю. — Пожалуй, ничего честнее я сегодня не говорил. — Т-так вышло, мам.
Она кивнула, не отворачиваясь от окна. Потом нашла мою ладонь, коротко сжала — как в детстве, когда переводят через дорогу, — и сразу отпустила, застеснявшись: большой уже.
Вышла она у больницы. Я посмотрел через стекло на ее маленькую фигурку у проходной и доехал до следующей остановки, потому что вставать сразу не хотелось.
Обратно я шел пешком и подводил итоги. В профильном зале я остался. Мать напугал и, кажется, задел чем-то, но это ладно. Завуч записала меня в наглецы… ничего, переживу, список таких нахалов у нее наверняка длинный.
Вечером, вернувшись с работы, отец вымылся, сел ужинать и за чаем спросил:
— Зачем, кстати, вызывали, Ром?
Я рассказал как есть, стараясь не произносить числительные, где мог, но «ч-четыреста п-пятьдесят» пришлось брать штурмом.
Отец слушал не перебивая, а потом пожал плечами:
— Ну, раз пообещал — сделай.
— Угу.
— Я, знаешь, к директору с тобой сам собирался пойти, — сказал он. — Отпрашивался, просил Черкасова с кем-нибудь сменой поменять, но тот не дал. Сказал, мол, некем заменить. Хотя было кем, просто поленился, наверное.
Больше он ничего не добавил. Допив чай, отец сполоснул кружку и ушел к телевизору.
А в шкафу директора, между кубками, остался договор с двумя подписями. Что ж, теперь мне точно отступать некуда.
Глава 8
Мамины пирожки
Пятница перед Испытанием оказалась самым тихим днем за всю мою здешнюю жизнь.
С утра квартира стояла пустая, потому что отец был где-то на кране, мать на смене, Тася в школе, на отработке — у восьмиклассников свои июньские радости.
Оставшись один на один с конспектами, я, честно говоря, растерялся. Все было готово. Темы разложены, эталоны отработаны, план завтрашнего спектакля расписан. Короче говоря, готовиться дальше было некуда, а сидеть без дела я не умел — ни в той жизни, ни в этой.
Для успокоения выложил на стол паспорт и две ручки. Вторая обязательно, как сказала Клавдия Петровна. Проверил, пишут ли обе. Писали. Развесил рубашку на стуле, как перед командировкой. Постоял над этим натюрмортом и убрал одну ручку, а потом положил обратно. В общем, начал страдать ерундой.
В другое время я бы от нечего делать поел, но вкуса не было четвертый день. Впрочем, к этому я тоже почти привык: чай был горячей водой, хлеб — мягкой бумагой, и только по горчице я иногда скучал. Та хоть жгла. Система же молчала всю неделю, и я ее тоже не тревожил.
Тася явилась из школы после двух, прошла мимо моей двери со своей книгой и на мое «К-как д-дела?» ответила «Норм».
Потом из ее комнаты донеслись шорохи и снова стало тихо. Видимо, взялась за свою книгу. Что она там изучала все это время, я понятия не имел, но толстая книга была одной и той же. Спрашивать не лез, мало ли что у нее там за дела.
А в пятом часу пришла мать, и тихий день закончился.
Она внесла на кухню две сумки, из которых торчал кулек, свернутый из «Светлогорского вестника», и объявила с порога, что сегодня печем. Впрочем, относилось это ко всем присутствующим по-разному: матери полагалось печь, Тасе — вынимать косточки, а мне, судя по всему, просто не путаться под ногами и готовиться к Испытанию.
— Вишня какая, ты глянь! — развернула мать кулек с темной отборной вишней. — С рынка. Присмотрела еще на той неделе у бабки одной, та сказала, что к пятнице привезет. Не соврала. Пирожков напеку. На удачу.
— Угу, — отозвался я и на всякий случай кивнул.
— Любимые же твои, с вишней…
Любимые, ну да. О себе я так и узнавал все — между делом. Рома любил пирожки с вишней.
Кивнув еще раз, я убрался из кухни, пока меня не разоблачили на какой-нибудь пирожковой мелочи, и услышал вслед:
— Завтра с утра с собой возьмешь. Голодный экзамен — плохой экзамен, упадет сахар, и думать будет нечем.
Хмыкнув, я сел перечитывать историю, но учеба на этом, понятно, кончилась. Через стенку гудела кухня: стучал нож, лилась вода, мать с Тасей переговаривались вполголоса, а потом по квартире потек теплый ароматный дух теста, который не спутаешь ни с чем. Его-то я чуял отлично, ведь нос система не трогала. Организм под этот запах по привычке обещал вкус… а во рту заранее стояла знакомая пустота. И от этого делалось тоскливо, хоть вой.
Сдавшись, я отложил конспект и пошел на кухню посмотреть.
На кухне у них было все по уму. Мать раскатывала тесто и лепила, Тася сидела над миской с вишней и выковыривала косточки шпилькой, пальцы у нее были по вторую фалангу в темно-красном.
Мне выдали табуретку в углу и велели сидеть смирно. Я сидел и смотрел, как толстенькие, защипанные косичкой пирожки один за другим ложатся на противень ровными рядами. У нас в семье — в той семье — пироги не пеклись. Некому было.
— Чего тебе, Ромка? — спросила мать, не оборачиваясь. — Шел бы зубрил лучше. Или уже прям все выучил?
— Выучил, мам, — сказал я.
— Ишь ты, — не поверила она. — Весь в деда. Тот тоже, бывало, скажет «сделано», а там хоть проверяй, хоть не проверяй…
Про деда я не знал ничего, поэтому просто неопределенно хмыкнул. Пусть будет дед. Чем больше у человека родни, тем лучше.
— Между прочим, из-за Ромкиного Испытания у нас все на цыпочках ходят, — сообщила Тася миске с вишней. — Телевизор без звука, говорить шепотом, дверьми не хлопать. И хлеб кончился, если кому интересно. Экзамен у Ромки, а без хлеба сидеть всем.
— Давайте схожу, — вызвался я.
— Ты учи давай, — фыркнула Таська, выковыривая очередную косточку. — Я сама схожу. Только, мам, пусть после Испытания хлеб всегда на нем будет, а? А то сдаст и совсем загордится. А я не нанималась ему все время за хлебом бегать!