— Не советую, — мягко произношу я и качаю головой.
— Да неужели? — скалится он.
— Ты и так уже наговорил и насидел здесь достаточно, чтобы потом очень долго объясняться с самыми разными людьми. Не усугубляй. А профессор еще будет очень полезна твоему высокому гостю.
Николай прищуривается. Длиннолицый теперь смотрит на меня прямо.
— Объяснитесь, — проговаривает он без переводчика на приличном русском.
В его взгляде появляется то, чего не было минуту назад, — тревога. Настоящая. Все еще хорошо скрываемая, но я уверен, что считываю правильно.
Переводчик шепчет ему что-то быстро, почти беззвучно. Тот едва заметно качает головой, будто требуя молчать.
— Мне очень жаль, милорд. Но предпринимать что-либо поздно.
Николай откидывается на спинку кресла и вдруг становится преувеличенно спокойным.
— Ты ведешь себя так, будто у тебя на руках козыри, — усмехается он. — А сам стоишь передо мной без оружия, без поддержки и защиты, с разбитой мордой и пустым рюкзаком.
— Ты забыл еще про больное плечо, — любезно напоминаю я. — И я не картежник. Ты знаешь.
Мы смотрим друг на друга через стол. Как когда-то давно. Только тогда я был моложе и чуть глупее, а он — терпеливее.
Я перевожу взгляд на длиннолицего. Он сидит идеально прямо, но теперь я вижу напряжение в его челюсти. В пальцах. В том, как он слишком аккуратно держит бокал, не делая ни глотка.
Хорошая выдержка.
Батя с досадой пыхает носом. Он уже понял достаточно, чтобы злиться, и недостаточно, чтобы перехватить инициативу обратно.
Прекрасное состояние. Я всегда его ценил.
Длиннолицый внезапно говорит что-то короткое на английском. Голос у него сухой, раздраженный, с металлической интонацией привычного приказа. Переводчик тут же переводит, почти не поднимая головы:
— Его светлость спрашивает, уверен ли вы... — он запинается на местоимении, исправляется: — ...уверены ли вы в том, что говорите.
Я смотрю на “его светлость” несколько секунд. Ровно столько, сколько нужно, чтобы невежливость стала преднамеренной.
Потом чуть улыбаюсь. Совсем немного.
— Не переживайте, милорд, — говорю я мягко. — В итоге вы останетесь довольны.
43 Егор. Дорогая тишина
43 Егор. Дорогая тишина
— Я хочу ясности, — произносит милорд сухо, с тем раздражением, которое у людей его породы заменяет крик. — Немедленно. И прежде всего я хочу, чтобы эту игрушку уничтожили.
Он смотрит на черный футляр с шахматным девайсом на столе, как на дохлую крысу, которую кто-то по недосмотру оставил между виски и сигарами.
Батя поднимает тяжелый взгляд от моей игрушки, и в нем читается приговор. Я смотрю ему в глаза — и внутри очень не кстати шевелится что-то теплое. Этот человек когда-то подобрал меня с улицы. Слишком много хорошего было, чтобы выжечь все до конца.
Он тут же считывает мои мысли, хмурится и угрожающе рычит:
— Раздавить к черту, — дураку понятно, что это не о шахматах.
Не знаю, что драконит его сильнее — мой срыв или то, что ему самому тоже не все равно. Батя на секунду отворачивается и разглядывает камин. Желваки на его скулах замирают. Видно, что ему тоже непросто.
После он многозначительно смотрит на моего тюремщика. Балаклава слева держится в двух шагах. Достаточно близко, чтобы я не забывал, чем здесь заканчиваются дерзость и слишком длинный язык.
— Поздно, — возражаю я, стараясь сохранять спокойный деловой тон и не менять выражения лица, и при этом по очереди пытаюсь сжать то один, то другой кулак и разогнать кровь хоть через силу. — И невыгодно никакой из сторон. Все слишком много вложились в то, чтобы мы договорились.
— Блефуешь, — отрезает Николай. — Слишком дешево.
— Мое начальство, — я игнорирую выпад и держу визуальный контакт с британцем, — уполномочило меня говорить от его имени. И этот разговор уже слышат там, где должны, — делаю особый акцент на концовке, рассчитываю, что англичанин достаточно опытен, чтобы понять верно.
В комнату будто вползает лесной холод.
Твидовый за спиной лорда едва заметно поднимает подбородок. Сам лорд не двигается вообще, но я вижу, как у него напрягается челюсть.
Николай смеется коротко, зло.
— Забавно. С чего ты взял, что можешь диктовать условия?
— Развяжи руки, — говорю я, не сразу справившись с голосом. — И воды. Потом продолжим.
— Может, еще врача? — режет Николай.
Милорд выдерживает паузу, потом коротко кивает. Балаклава подходит, режет стяжку на моих запястьях. Кожа на руках горит так, будто под нее загнали раскаленные иглы. Не морщусь только усилием воли.
“Твид” беззвучно выходит и возвращается с водой и кофе. Следом заносят стул.
Что ж. Меня приглашают к столу.
Коротко склоняю голову в знак благодарности, беру стакан обеими руками и делаю два глотка, не больше. Пальцы банально не держат влажное стекло. Но прохладный бок приносит некоторое облегчение от нестерпимого зуда.
— Итак, — говорит милорд. — Поскольку вы взяли на себя смелость сорвать всё, что можно, будьте добры объяснить, зачем мне терпеть это дальше. Чего, по-вашему, стоит главная деталь этого вашего… “Сердца Империи”? Вашей головы?
Он произносит название с неприкрытой иронией.
— Мной уже расплатились раньше. Сейчас не об этом.
— Ну, ты позер! — Николай закатывает глаза и тихо матерится.
Потом резко поднимается, будто собирается оборвать все разом.
— Сядь, — говорю я жестче, чем следовало бы. — Пожалуйста.
Милорд делает едва заметный знак, и охранник у двери перекрывает Николаю путь.
— Красиво, — цедит он. — Решил переиграть всех сразу. И наших, и ваших.
Он нехотя возвращается к креслу, но не садится.
— Разговор о камне, — продолжаю я начатый разговор, — о собственности и о правовом закрытии вопроса невозможен без эксперта. Сапфир, как вы знаете, у нее.
— Сам уже не справляешься? — ворчит батя.
Лорд снова кивает. На этот раз сразу. Балаклава у двери исчезает.
Николай залпом осушает свой бокал и отворачивается к окну. С сигарой и в контровом свете он выглядит почти величественно. И от этого только тяжелее и противнее.
— Смотри, — бросает он лениво, — сейчас она войдет и скажет, что никакого камня у нее нет.
Плечо резко пронзает тупая игла, и я заставляю себя чуть повести лопатками, будто дело только в затекших мышцах. Самое паршивое сейчас даже не боль, а вина. Час назад Настя целовала меня так, будто одного факта, что я жив, достаточно, чтобы простить мне половину грехов. А теперь ей придется войти сюда и увидеть, кто сидит за этим столом и во что я ее втянул.
За последние дни она вынесла больше, чем иной здоровый мужик. И все равно этого мне оказалось мало. Я снова тащу ее под удар. Настя слишком умна, чтобы не понять, чем она стала в этой партии. А я слишком хорошо знаю цену такого понимания.
Настю вводят. Руки по-прежнему связаны. Лицо бледное и упрямое.
Я поднимаюсь ей навстречу. Милорд подается вперед — едва заметно, но и этого достаточно. Рефлекс сильнее его выдержки.
Она ловит меня взглядом сразу и будто забывает, что мы не одни. На одну короткую секунду у нее так меняется выражение лица, что меня прошивает хуже любого удара. В нем испуг, облегчение и голая боль, которую она не успела спрятать. И я с отвратительной ясностью понимаю: все это время она провела не в ожидании развязки, а в ожидании моего трупа.
Срывается с места и бросается ко мне, вцепляется в мой рукав. В ее взгляде слишком много всего сразу, чтобы я успел это разобрать. Слезы готовы в любую секунду сорваться с ресниц. Сбитыми костяшками пальцев легко касаюсь ее скулы и делаю движение к виску, будто стряхиваю их, невыплаканные. Она резко втягивает воздух, переводит взгляд за мою спину, видит присутствующих, внимательно пробегает их от лица к лицу и собирается мгновенно.
— Руки, — требую я у бойца, хотя на самом деле у его хозяина, который таращится мне в спину.