Я могу говорить все, что угодно, но они не грубые. Отчего-то хочется назвать его руки умными. Он хорошо знает, что делает. Его ладони неумолимо шелестят по моей коже, и я потихоньку прихожу в себя. Вернее, тупею. Так что, когда он заканчивает, я сижу тихо и слышу только собственное прерывистое дыхание.
Егор достает из рюкзака сухие носки. Те самые, что купил на вокзале. Надевает их мне на ноги. Следом еще одну пару. Достает из-под верстака пару военных бутсов, насыпает туда жменю опилок из ящика, напяливает это на мою ступню и ставит ее себе на колено, чтобы зашнуровать.
— О! По последней моде! — слова вырываются из меня бесконтрольно. — Это тоже входит в пакет ваших услуг, господин Волгин?!
Яд — это все еще мой единственный способ не разреветься.
Но где-то в глубине меня уже происходит самое тревожное: я начинаю понимать, что он не играет в благородство. Не красуется. Не строит из себя рыцаря. Он просто делает то, что нужно. Снова и снова. Даже когда я его откровенно оскорбляю. Даже когда у него нет оснований верить мне. Даже когда ему это неудобно, невыгодно, опасно и вообще против здравого смысла.
Он молчит. Тишину нарушает только глухой звук шнурков, скользящих через люверсы. Егор шнурует плотно. И от опилок, которые сначала ощущались странными колючками, в ступнях растекается тепло.
Я, наконец, замечаю, что сарай провонялся спиртом, что моя поясница упирается в холодный метал, а в заднице, наверняка, уже с десяток заноз от грубого дерева, на котором я сижу. Во мне гудит и ноет каждая клеточка. А Егор, склонившийся к моим ногам, в свете керосинки похож на человека, занятого самым важным делом всей его жизни. И никакого дискомфорта он не ощущает.
Именно это в нем самое опасное. Ему хочется верить. И во мне шевелится чувство, которое я отрицаю и заперла под тысячу замков. Он мне нравится. Нет. Все намного хуже.
Наконец, он поднимается, со стоном потягивается, расправляя спину, достает из другого ящика большое яблоко, вытирает внутренней стороной своей толстовки и протягивает мне.
Оно одуряюще пахнет, хотя кажется ледяным. И я внезапно радуюсь этому ощущению: мои ладони наконец-то ожили и что-то чувствуют. Вонзаюсь зубами в темный яблочный бок. Раздается громкий сочный хруст, и спасительная влага брызжет мне прямо в горло.
— О, Боже-е-е-е, — с полным ртом мычу я, наплевав на приличия.
Егор хмыкает и достает из рюкзака мою горностаевую драгоценность. Мехом внутрь оборачивает мои ноги и прикрывает их мятой юбкой. Ткань даже в мутном свете помпезно переливается.
Да. Несколько часов назад я могла затмить британскую королеву, если верить комплиментам. А теперь…
— Спасибо, — я все еще зла на него, но благодарю искренне.
Он кивает. Берет пистолет, затыкает его за пояс и без тени улыбки приказывает:
— Сиди тихо. Не вздумай высовываться. Я на минуту.
37 Анастасия. Пять минут
37 Анастасия. Пять минут
Смаковать яблоко не получается — слишком быстро оно заканчивается. Егора все нет, и я начинаю всматриваться и вслушиваться в пространство, в котором он меня оставил. Сначала мне кажется, что здесь затхло. Но когда дыхание понемногу выравнивается, я начинаю различать слои. Сладковатый запах яблок. Терпкий, почти винный — груш. Промасленное железо и немного керосиновой копоти. Сыроватое дерево, земляная пыль. Еще старая шерсть и что-то, чему я пока не подобрала названия.
Желудок требовательно ворчит, и я потихоньку сползаю с верстака, отряхиваюсь, кладу на него манто, беру лампу и шагаю к тому ящику, откуда Егор достал угощение.
В мужских бутсах мои ноги кажутся огромными, и я неуклюже переставляю их, стараясь не задеть ящики на полу. От тяжести подошва так стучит по доскам, будто тут бьет копытами нервный конь.
Яблоки и груши лежат строго по ранжиру в соседних “квартирах”, пересыпанные опилками, как драгоценности в грубом деревенском сейфе. На стене над ними — вязанки крупного лука. Дальше — гвозди по ранжиру: лопаты, топорик, секатор, мотки проволоки, на магнитной доске — какие-то мелкие штуки. Трогаю один — с первого раза не двигается, поддается нехотя, с трудом.
Потолок высокий, на балках под высокой крышей висят ремни, прочая утварь и даже старое седло. У выхода на гвозде болтается мощный бинокль в потертом кожаном чехле. Рядом — старые, но добротные, военные куртки, на полке садовые перчатки. Конечно, хозяин тут — перфекционист, и жизнь у него какая-то идиллическая. На ум почему-то приходит какой-нибудь граф, объезжающий угодья верхом.
Внезапно меня прошибает от сознания, что за этими стенами по-прежнему существует мир, где люди ложатся спать без страха, а утром просыпаются собой. Лениво жмурятся на солнце, заваривают свежий кофе, выходят в сад и ворчат на распутицу. Они не в бегах, в них никто не стреляет, им не приходится выживать в аду. И меня снова начинает колотить крупная дрожь.
Я уже даже не спрашиваю себя, как угодила в это дерьмо. Во мне живет только вопль о том, чтобы этот кошмар закончился. Хоть когда-нибудь.
Егор возвращается и втаскивает в сарай охапку сена. Следом — еще одну, поменьше. Плечи у него ходят тяжело, движения скупы. Он бросает на меня быстрый взгляд, но ничего не говорит.
Присаживается в углу и быстро, старательно распушает сено, и от этого вокруг него образуется пыльное облако. Пока оно оседает, он долго роется в низком шкафчике под стеллажом и наконец вытаскивает старый клетчатый плед с катышками, местами продранный. Накрывает им сено, расправляет край ладонью, сверху бросает кусок видавшей виды овчины и отступает.
— Королевский люкс, — сухо бросает он вслед за приглашающим жестом. — На верстаке слишком узко, поэтому спать придется здесь.
Может, раньше я бы побрезговала, но теперь это импровизированное ложе кажется мне царским подарком. Я послушно иду туда, куда он указывает и опускаюсь в угол. Сено пружинит, плед колется, в кожу тут же упирается какая-то толстая стеблина. Но, по крайней мере, я больше не стою. И не падаю. Приминаю больно выпирающие колючки и вопросительно смотрю на Егора.
Он подает мне меховую накидку и еще вдобавок укрывает меня одной из курток, снятых со стены. Вторую надевает сам, и усаживается в противоположном углу, прямо на рюкзак, спиной к стене. Подтягивает одно колено, кладет на него локоть. Со стороны это почти расслабленная поза. Если не считать того, как тяжело он дышит. И того, что пистолет он по-прежнему кладет так, чтобы был под рукой.
— Спасибо, — говорю я после паузы, когда почти справилась с внутренней дрожью.
— Не за что.
Коротко. Ровно. Как квитанция об оплате.
Я заворачиваюсь плотнее в его куртку, оборачиваю и поджимаю ноги, пытаюсь устроиться так, чтобы не чувствовать, как лед медленно ползет по позвоночнику. Не помогает.
Украдкой разглядываю Егора, который прикрыл глаза и чуть запрокинул голову. Эти приключения и с него сбили лоск. Сейчас он выглядит измученным, но не сломленным. И я, может, впервые честно спрашиваю себя, почему я его слушаюсь.
Ведь дело не только в том, что у меня нет выбора. Выбор всегда есть. Дело в том, что я слушаюсь его с готовностью, словно не знаю альтернативы. Словно я уже согласилась со всем, что он скажет. Не потому, что он опасен, и я боюсь его. И не потому, что он привык приказывать. Жизнь с Сергеем научила меня просчитывать чужие шаги заранее и обходить опасные углы. Реакцию Егора я даже не пытаюсь предсказать.
Просто за всей его яростью, за этим холодным, почти звериным самоконтролем я каждый раз ощущаю что-то куда более редкое и гибельное — надежность. И это действует на меня как наркотик.
Потому что я устала.
Устала отвечать за все. Устала держать лицо, соблюдать регламент, обеспечивать фонд, приколачивать память о Сергее на щит, как память о себе самой. Устала быть взрослой женщиной, для которой непозволительно даже намекнуть на то, как ей страшно, больно, холодно.
Не знаю, как это работает, но сейчас из нас двоих старший — он. А я безответственное существо. Потому что он молча берет всю ответственность на себя и не спрашивает. Даже сейчас, когда он зол на меня. И вполне имеет на это право.