Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Опять вся моя работа к чертовой бабушке! Беготня, все волнения мои – коту под хвост. Я аж задохнулся от злости, но спросил все-таки негромко:

– А кто же свидетели?

По-прежнему глядя в окно, Жеглов кинул:

– Фокс. Вот единственный и неповторимый свидетель. Для всех, как говорится, времен и народов. Возьмем его, тогда…

Чуть не плача от возмущения, я заорал:

– Но ты же сам знаешь, Груздев не виноват! Что же ему, за бандита этого париться?! У него, может, каждый день в тюрьме десять лет жизни отымает!

Жеглов наконец повернулся, но глядел он куда-то вбок, и голос у него был злой, холодный:

– Ты лишние сопли не разводи, Шарапов. Здесь МУР, понял? МУР, а не институт благородных девиц! Убита женщина, наш советский человек, и убийца не может разгуливать на свободе, он должен сидеть в тюрьме…

– Но ведь Груздев…

– Будет сидеть, я тебе сказал. А коли окажется, что это Фокса работа, тогда выпустим, и все дела. И больше об этом – хватит, старший лейтенант Шарапов. За дело несу персональную ответственность я, извольте соблюдать субординацию!..

Замолчал он, и мне как будто говорить нечего стало, хотя и вертелось у меня на языке, что Жеглов – это еще не МУР, что во всем этом нет логики и нет справедливости, но как-то заклинил он меня своим окриком: ведь я как-никак военная косточка и пререкаться с начальством в молодые еще годы отучен… В репродукторе голос певца старательно, с коленцами выводил: "В моем письме упрека нет, я вас по-прежнему люблю-ю-ю…" Только он и звучал в нехорошей тишине между нами, двумя довольно упрямыми мужиками, приятелями можно сказать…

В пепельнице лежали и дымили обе наши "нордины", и случайно залетевший сквозь окно лучик солнца пересекали две струйки дыма – одна ярко-голубая, плотная, другая светлая, почти прозрачная, – и я подумал: как странно, у двух одинаковых папирос дым совсем разный, вот один, голубой, выстлался понизу, вдоль стола, а другой, белый, тянется вверх. Я посмотрел на Жеглова, он снова отвернулся к окну, загораживая весь проем широкой спиной, а я думал о его шуточках, о всей его умелости, лихости и замечательном твердом характере. "Железный парень наш Жеглов", – сказал однажды о нем Коля Тараскин, и это было, конечно, правильно…

В девять часов утра конвой доставил Ручечника к нам в кабинет. Камера никому, видать, не в пользу – за эти дни он сильно сдал: пожелтело лицо, редкая жесткая щетина прибавила добрых два десятка лет, крупная тяжелая челюсть, придававшая ему мужественное выражение, как-то неуловимо вытянулась, стала просто длинное, старческое, глаза запали и недобро поблескивали из глубоких глазниц. Я усадил его на стул в углу кабинета, и он уставился на свои пижонские штиблеты, которые из-за вынутых шнурков сразу приобрели какой-то жалкий, нищенский вид. Жеглов разгуливал по кабинету, напевая под нос: "Первым делом, первым делом самолеты", я сидел за своим столом, глядя на Ручечника, и длилась эта пауза довольно долго, как в театре, пока он, хрипло прокашлявшись, не сказал:

– Чего притащили, начальники? Покимарить вдосталь и то не дадут…

На что Жеглов быстро отозвался:

– Не лги, не лги, Петр Ручников, тебе спать сейчас совсем не хочется, бессонница у тебя сейчас!

Ручечник спорить не стал, он уныло смотрел куда-то в стену за спиной Жеглова, взгляд был у него грустный и сосредоточенный. Потом без видимой причины повеселел, попросил у Жеглова чинарик, и тот, лихо оторвав зубами конец папиросы, протянул ее вору:

– На, пользуйся моей добротой… – И, подождав, пока Ручечник сделал несколько жадных затяжек, осведомился: – Не надоело бока давить в нашем заведении?

– Ох надоело, начальник! – искренне сказал Ручечник. – Можно сказать, от одной скуки тут околеешь. Сидит со мною хмырь какой-то залетный – деревня, одно слово, ни в очко, ни в буру не может…

– А на воле благода-ать… – соблазнял Жеглов. – По нынешнему времени ты бы уже огрел бутылочку, поехал бы на бегах рискнул…

Ручечник аж всхлипнул огорченно от таких замечательных, но – увы! – недоступных возможностей:

– Чего толковать, на воле жизнь куда красивше, чем в седьмой камере, да куда денешься? – Он с хрустом потянулся, широко зевнул:– О-ох, тошно мне, граждане начальники, отпустили бы мальчишечку…

– И отпустим, – с готовностью и вполне серьезно сказал Жеглов. – Ты мне Фокса, я тебе волю. Мое слово – закон, у любого вора спроси!

– Точно. Ты мне волю, а Фокс? – Ручечник опустил голову и говорил тоже серьезно: – Он ведь меня погубит. Фокс – человек окаянный. На первом же толковище не он, так дружки его меня по стене размажут, ась?

Он поднял голову, смерил Жеглова глазами, и ничего в его лице не осталось дурашливого, что было еще минуту назад, а видны были только испуг да тоска по свободе, такой близкой и такой невозможной.

– Не так страшен черт, как его малюют, – построил улыбку Жеглов. – Мы ведь его все равно возьмем…

– Только не через меня, только не через меня, – быстро забормотал Ручечник. – Мне главное, чтобы совесть чиста, я тогда на любом толковище отзовусь…

Глеб пожевал губами, лицо его стало суровым.

– Ты Фокса боишься… – сказал он не спеша. – Напрасно… Тебе пока что меня надо бояться, я тебя скорее погублю, коли ты так…

– Эхма, тюрьма, дом родной! – отчаянно махнул рукой вор. – Отпилюсь на лесоповале – и с чистой совестью на волю! Вы не подумайте, начальнички, что я злыдень такой… – Лицо его сморщилось, казалось, он вот-вот заплачет. – Что я, вам помочь не хочу? Хочу, истинный крест! Но не могу! Я вам вот байку одну расскажу – без имен, конечно, но так, для примеру. Хочете?

– Ну-ну, валяй, – разлепил губы Жеглов.

– Есть такое местечко божье – Лабытнанга, масса градусов северной широты… И там лагерь строжайшего режима – для тех, кому в ближайшем будущем ничто не светит. Крайний Север, тайга и тому подобная природа. Побежали оттуда однова мальчишечки – трое удалых. Семьсот верст тундрой да тайгой, и ни одного ресторана, и к жилью не ходи – народ там для нашего брата просто-таки ужасный. И представьте, начальники, вышли мальчишечки к железке. Двое, конечно.

– А третий? – спросил я. – Не дошел?

Ручечник сокрушенно покачал головой, вздохнул:

– Не довели. За "корову" его, фраеришку, взяли.

– Как это?! – оторопело спросил я.

– Как слышал. Такие у нас, значит, ндравы бывают. Жизнь – копейка. А уж для Фокса – тем более…

Ручечника увели – дальше разговаривать с ним было без толку, он явно предпочитал отсидку встрече с Фоксом. Оставалась Волокушина. Жеглов сбегал, переговорил с ней, и она без особого сопротивления согласилась позвонить Ане. Со связистами все было заранее договорено, и не прошло и часа, как мы сидели в маленькой уютной комнате Волокушиной в Кривоколенном переулке, 21. В комнате даже после обыска было чисто и уютно; массивный торгсиновский буфет сиял промытыми резными стеклами, кружевной подзор на кровати и такая же салфеточка под телефоном топорщилась от крахмала, мраморные слоники – семь штук по ранжиру на буфете – сулили счастье, которого Волокушина так жадно хотела, да не дождалась…

После того как Волокушина позвонила по телефону бабке Задохиной, разговаривать нам было особенно не о чем – инструкции полной мерой были выданы по дороге, – мы сидели молча, думая каждый о своем, и только старший сержант Сафиуллин из отдела связи, приехавший с нами для обеспечения нормальной работы аппаратуры, время от времени проверял, не фонят ли наушники, которые он для нас с Жегловым подключил к телефону параллельно. Конечно, прождать можно было черт те сколько – и сутки, и двое, – но нам повезло: минут через сорок телефон задребезжал, и Волокушина, резко побледнев, сняла трубку. Мы тоже прижали к ушам наушники. Мужской низкий голос прозвучал так, будто звонили из соседней квартиры:

– Света?

– Да, я… – Волокушина глазами, всем лицом, головой показала нам, что это Фокс.

814
{"b":"908474","o":1}