В холле музея покупаю груду проспектов, прекрасно изданных и стоящих отчаянно дорого. Марика осуждающе качает головой: по ее мнению, я транжира и мот, не знающий цены деньгам. Типичный славянский недочеловек. На эти марки она приобрела бы несколько пар чулок и французские бюстгальтеры. Придется перед неутешным расставанием подарить ей все это и еще какую-нибудь вещицу — сережки или кольцо. Алиби Багрянова стоит дорого.
Утром я долго рассматривал бриллианты. Они ослепительно сверкали и, будучи неодушевленными, не догадывались о своей судьбе. Берлинские ювелиры отвалят за них кучу марок, которые, в свой черед, превратятся в лампы и детали передатчиков, загородную конспиративную квартиру, запасной костюм или паспорт для товарища, если ему придется скрываться.
Нет, я не имею права выжидать неделю. Все будет сделано сегодня.
С проспектами в руках путешествуем по залам. Пользуясь отсутствием свидетелей, Марика изредка прижимается ко мне теплым бедром — намек на вчерашнее и невинная признательность за предстоящий обед в ресторане. Обещаю себе, что покорю ее щедростью.
Зал нумизматики. Всякие там драхмы, сестерции и дукаты. Вид золотых монет захватывает Марику. Ноздри ее трепещут. Она, точно гончая, втягивает воздух, любуясь древним полновесным золотом, покоящимся на атласных подушечках. Слава богу, кроме нас, никого, и я, отметив упадок интереса к музеям со стороны практичных берлинцев, мысленно соглашаюсь с выбором товарищей: да, лучшего места для нашего дела, пожалуй, не сыскать.
Монет так много, что на осмотр нумизматического кабинета можно потратить целую жизнь. Ящички, плоские витрины, стенные шкафы с длиннейшими полками, и на атласе — десятки тысяч драгоценностей, эквивалентных человеческому труду.
Крайний стенной шкаф слева. Левая панель. Царапины нет, и с души у меня падает гранитная скала. Нет аварийного сигнала — нет и провала. Все в порядке.
Марика держится рядом, не отставая ни на шаг. Бедро ее так и норовит прижаться к моему. Спрашивается, к чему тогда было надевать глухое платье? Поведение и костюм — одно целое, а не случайные детали, отделенные от сути.
— Нравится?
— О да!
— Хотели бы их иметь?
У Марики задумчивые глаза.
— Я и так многое имею! А скоро каждый немец станет богачом!
— Да, — говорю я. — Гений фюрера обеспечит это. Не так ли?
Говоря так, я выпускаю из рук проспекты, и они разлетаются по полу. Едва не стукнувшись лбами, бросаемся их поднимать и смеемся над моей неловкостью. Марика сидит на корточках; коленки округло высовываются из-под юбки. Я целую ее крепко, еще крепче, со страстью, и, когда она закрывает глаза, отвечая, быстро заталкиваю в щель между шкафами и стеной сначала Уоллеса, а следом и коробок. Марика тяжело дышит...
— Вы... Ты... О, ты!
Помогаю ей встать и, все еще прижимая к себе, оглядываюсь: никого. Только монеты видели все; они же были свидетелями того, как я минуту назад за спиной Марики вынул Уоллеса и положил под проспекты. Это было трудно: слишком много стекла, отражающего каждое движение. Не легче оказалось и уронить бумагу так, чтобы один из проспектов и книга остались в руках, но теперь все позади.
Марика приводит волосы в порядок. Сердится.
— Нельзя же так! Не знала, что в вас столько страсти, мой дорогой... Э т о — и в музее?
Она, наверно, слегка презирает меня: еще бы, недочеловек! Совершенно не умеет держаться в рамках приличия...
Каюсь, как умею, заглаживаю вину. Сейчас меня трудно обидеть. Все сделано! Все! Кто-то, кого я никогда не увижу, придет сюда и возьмет вещи. Завершен еще один маневр в войне, безжалостной и кровавой, которую ведем все мы, солдаты разных родов оружия, лицом к лицу сошедшиеся в бою с чудовищной машиной смерти третьего рейха...
— Что с вами? — говорит Марика.
— Так, ничего. Пойдем?
Остальное неинтересно. Бродим по залам, замедляя шаги. Картины, скульптуры, вазы — такое обилие всего, что утомляется взор и наступает пресыщение красотой. Марика и так уж, видимо, раскаивается, что выбрала музей, а не кино, интимный полумрак зала создал бы отличный переход к посещению ресторана. А так — после ослепительных красавиц на полотнах — не потускнеет ли банальная миловидность горничной в глазах Слави Багрянова?
Отметаю возможные опасения Марики и говорю:
— Я проголодался. Помните, вы обещали...
В отеле я запасся сведениями о ресторанах, где можно прилично пообедать без карточек и найти у обер-кельнера настоящее вино на ценителя...
...После ресторана настает черед Марики доказывать свою щедрость. Она слегка пьяна и смело предлагает проводить меня до отеля. У порога «Кайзергофа» немая сцена, следующая за ритуалом целования руки и вопросом, сумеет ли прелестная Марика найти такси.
— Мы оба устали, — говорю я. — До завтра, дорогая.
Марика не так глупа, чтобы настаивать. Целует меня в щеку.
— Все было так хорошо... Как в сказке... Жаль, что вы не немец, Слави. Все было так хорошо...
Это точно. Присутствие Марики в музее обеспечило мне исчезновение возможной «тени» и стопроцентное алиби у гестапо.
— Спасибо, Марика, — говорю я серьезно. — До завтра...
Турникет отщелкивает повороты за моей спиной. Подхожу к портье — такому недоступному, словно он переодетый раджа.
— Нет ли известий для меня?
Мы виделись утром, но портье не изволит меня узнавать.
— Ваш номер?
— Сто шесть.
— Момент... — Портье сверяется с записями. — Да, вам звонили. Оберфюрер фон Кольвиц и госпожа Ритберг.
— Что-нибудь важное?
— Госпожа Ритберг будет звонить еще раз, а господин фон Кольвиц просили передать, что постараются обязательно навестить вас до отъезда.
Ну вот и Эрика. И Евангелие. От Луки или от Матфея? В бронзе или в коже? Там сказано: «И д и т е с м и р о м!» И я пойду. Мой путь далек и не скоро приведет меня домой. Не раньше, чем окончится война.
Второй раз за один вечер теряю контроль над собой. Ловлю на лице портье отражение своих чувств и прихожу в себя. Слави Багрянов и я сливаемся в одно целое, чтобы продолжать жить.
— Да-да... И пусть мне пришлют счет. За все. Завтра уезжаю. Поездом до Парижа — закажите мне билет!
— Слушаюсь.
— Если придет дама, проводите ее ко мне. И без вопросов!
В номере включаю все лампы. Когда Эрика будет здесь, я запомню ее лицо с первого раза и навсегда. Лицо одного из врагов...
Сажусь в кресло и жду. Ждать я умею. Спешить мне некуда.
Тишина. И кажется мне, что иду я полем — я, а не Слави, или мы оба, ибо он тоже пока еще я.
Завтра в дорогу.
ОСТРОВИТЯНИН
1
Лежать на тротуаре неприлично.
Эту истину мне внушили давно — в ту пору, когда я, пожелав и не получив игрушку с витрины, не спеша раскладывался у ног прохожих и игнорировал приказы не ныть и принять нормальное положение. Первые два-три подзатыльника, выданные старшими, помнится, не поколебали мою уверенность в праве валяться где хочу, но десятый или двадцатый сделали свое дело.
Итак, лежать на тротуаре неприлично. Тем более в центре столичного града Софии, на улице Царя Калояна. И все же я лежу — минуту или две, а может быть, и дольше. И нет силы, способной поднять меня на ноги. Я безучастно вслушиваюсь в звуки, глазея на облако, повисшее над зеленой крышей. Крыша прячется за желтой стеной, и я не могу вспомнить, где и когда уже видел все это. Желтое, зеленое, серое. Одно я знаю точно: на углу справа должен быть модный магазин.
Неясная тревога рождается во мне и обрывается вместе с сознанием. Тишина — и черным-черно... Свет приходит заодно с болью. Она возникает в затылке, впивается в виски, и я слышу собственный стон — рыдание фагота, терзаемого обезьяной.
— Что с вами? Вам лучше?
Прежде чем понять смысл, я перевожу с неведомого языка на родной и по слогам составляю ответ:
— Да... Мерси.