Наблюдая пытку, которой я подвергался, он уже не доверял собственным рукам.
— Хочешь какой-нибудь порошок? — спросил.
— Слишком поздно, — ответил остаток сознания во мне. Два мучительно произнесенных слова, медленное отрицательное покачивание головой… Он все-таки принес лекарство. Я не смог его проглотить. Теперь Аякс попытался осторожно погладить мою голову, усадить меня в кресло.
Тот во мне, кто был одержим болью, крикнул: «Прочь, прочь! Попробуй только дотронуться, я ударю». И я сжал кулаки.
Кризис быстро приближался к кульминации. Тело мое купалось в холодном поту. Меня вырвало. Теперь сквозь меня вроде как повеяло холодом, которого я не почувствовал; зато зубы громко застучали, тело сотряслось от дрожи, а кожа натянулась. Чья-то рука ухватила мое сердце, чтобы его, еще борющееся, задушить. Обморочное состояние, в котором ты продолжаешь стоять прямо…
Он наверняка наблюдал эту борьбу во всех ее фазах. При первой же паузе, которую позволил себе мой ужасный противник, Аякс влил мне в глотку растолченное в порошок лекарство, смешанное с водой.
— Пойдем, — сказал он, — ты сейчас должен лечь. — Он подвел меня к кровати, расстегнул на мне одежду. Я, застонав, позволил себе упасть — все еще ничего не сознавая и дрожа от холода, но уже вполне освоившись с неотступной болью. Аякс оставался рядом с кроватью, молчал, как воплощение благородного сострадания. Ничего не говорить, не двигаться — он искушен в этих добродетелях. Он видел, как боль отклонилась от меня и как непроглядная ночь окутала мой мозг, все изнуренные борьбой клетки… Позже, когда я вынырнул из этого Ничто — земная ночь, наверное, наступила очень быстро, потому что в комнате было темно и горела лампа, — Аякс все еще сидел рядом. Он обратился к моим полуоткрытым глазам.
— Можно, я поглажу лоб? Это тебя освежит. А когти боли еще где-то держат тебя?
Я не ответил. Но и не стал противиться. Мир реальности еще не восстановился для меня со всей четкостью; воспоминания мои дрейфовали, как трупы в реке, — имена вещей еще не проснулись. Я почувствовал первый прилив удовольствия, исходившего от его теплых рук. Как усыпляющий темный вязкий поток, так скользили его движения над впадинами моего черепа — пробуждали отдельные нервы, осуществляли капсулирование других. Какая-то неутомимая сила просачивалась сквозь мою кожу, сквозь кости — во все еще объятый ужасом мозг. Аякс изготавливал мой сон, как ремесленник изготавливает орудие. Я не почувствовал, как он перестал массировать мою голову, как полностью раздел меня и бережно укрыл одеялом. Когда утром я открыл глаза, он опять был рядом, будто вообще не уходил.
— Сегодня ты не уклонишься от основательного массажа мышц, — сказал он; и вытащил меня из-под одеяла, не реагируя на мои слабые возражения.
Мои воспоминания теперь опять принадлежали мне, но из-за безучастности души они как бы проглядывали сквозь завесу. От них еще не исходил страх. На сей раз, наверное, весь ужас пережитого отчетливо проступит лишь через сколько-то дней, после того как время примет какие-то меры против последствий застигшего меня врасплох припадка. Сейчас во мне больше не шевелится страх. В своем бездумном существовании я даже нашел досуг, чтобы несколько часов поработать над партитурой нового оркестрового сочинения. Моя голова, в каких-то закоулках еще полная сна или беспамятства, полностью открылась — для неизмеримого числового царства музыки. Занимаясь этой работой, я чувствовал себя бодрым и дерзким. Я сам удивлялся: ведь мои мысли — когда они обращались к понятиям и категориям, к травматическим картинам, к непосредственной действительности — оставались медлительными и мутными.
Во второй половине дня неожиданно объявился Льен: чтобы пригласить нас в гости, на следующий день. У него даже не нашлось времени, чтобы выпить с нами чашечку чаю. Он именно что заглянул к нам по пути — по дороге от одной тяжело рожающей телки к другой. Он обещал, что заедет за нами на автомобиле. Мы, дескать, только должны к этому моменту быть наготове.
* * *
И опять было утро, благоприятное для новой симфонии.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Вечер в доме Льена нанес мне новую рану. Случилось непостижимое. Льен снова спросил о Тутайне: не получал ли я в последнее время письма из Ангулема. На этот вопрос мог быть лишь один ответ. Ведь Аякс уже несколько недель регулярно забирал с почты мою корреспонденцию и наверняка знал, что от Тутайна известий не поступало. Тем не менее я запнулся, не произнес сразу столь самоочевидное «Нет».
Зато Аякс сразу вмешался. Он сказал: «Да-да. Пару дней назад какое-то письмо пришло».
При этих словах я почувствовал себя так, будто у меня украли мой голос.
Я поискал глазами лицо Аякса. Но он отвернулся. Он скрыл от меня причину своей лжи. Он оставил меня в одиночестве. Я ощутил, что мои ладони вспотели. Я начал бормотать что-то, но изо рта вылетали звуки, не сформированные ни мыслью, ни механической памятью. В глазах у меня потемнело. И никакой помощи… Внезапно я превратился в автомат.
— Письмо… письмо… письмо… — Только два слога, повторяемые все тише.
— Письмо из Ангулема, — выдал Аякс еще одну, не менее дерзкую, ложь.
Теперь я попытался собраться с мыслями, обрести хоть какой-то взгляд на происходящее, осознать и предотвратить возможное недоразумение; но все пути к какой бы то ни было помощи были взорваны, сам же я выхода не нашел. Какой новой лжи мог бы я довериться? Обступившие меня стены не позволяли обратиться в бегство. Не дух мой, а только тело еще минуту сопротивлялось моему обрушению в эту ложь. — Ведь если я поддамся… доверюсь чему-то бездонному… — Я уже чувствовал молчание вокруг, зловещую тишину. Я схватил стоящую на столе рюмку — это была рюмка Аякса, наполненная коньяком, — и вылил содержимое себе в рот; оно попало в дыхательное горло, я закашлялся, захрипел, лицо у меня опухло, покраснело. — Я выиграл время; но мой мучитель не отставал; казалось, случившийся со мной приступ кашля не произвел на него никакого впечатления, как будто он его заранее предвидел.
— Ты разве не помнишь? — сказал он спокойно. — Письмо от Тутайна…
И тут мое сопротивление сломалось. Я сдался. То есть фактически признал свою причастность к общему с Аяксом преступлению: поскольку чувствовал, что меня уличили в другом.
— Всего три строчки, — с трудом выговорил я, в то время как слезы текли у меня по щекам. Я сглотнул. — Он пока не знает, каким пароходом поплывет в Америку.
Теперь Аякс прямо взглянул мне в глаза. Явно наслаждаясь ролью соучастника. И тотчас маска величественно-улыбчивого добродушия покрыла его лицо. Он меня не предаст. Он принудит меня довериться ему. — Он меня принудит. — Меня обложили со всех сторон, я больше не тот, кем был когда-то… кем был еще вчера. Он никуда не торопится.
Его вопросы будут попадать мне в ухо лишь время от времени, как стрелы особо не прицеливающегося стрелка, которые только царапают кожу. Вопросы будут разрывать корку на едва закрывшейся ранке, чтобы она вновь начала кровоточить. И это будет повторяться… В школе у меня был товарищ, который таким образом за несколько недель превратил маленькую царапину на коже в глубокую разрастающуюся язву — и все еще получал удовольствие от того, что расширяет ее. «А когда язва сожрет всю руку…» — говорил он, будто был святым, которого собственная рука разозлила.
Я испытывал безграничный стыд, моя растерянность доводила меня до отчаяния. Думаю, таким бывает ожидание смерти. — Гроб Тутайна необходимо отсюда удалить. Тутайн должен по-настоящему умереть и быть погребенным. — Аякс знает или догадывается, что Тутайн мертв. Он хочет принудить меня признать это. Он не потерпит, чтобы я ему лгал. Мне позволено вводить в заблуждение других, но не его.
И все-таки мое поведение было не менее странным, чем поведение Аякса. Для меня ведь еще оставалась возможность отступления. Я мог бы противопоставить свое «нет» произнесенному им «да», не скомпрометировав его; для этого хватило бы короткой, брошенной вскользь фразы: что, дескать, он ошибся, не рассмотрел как следует необычный конверт. — Однако я больше не распознавал спасение, которое мог бы обрести в правдивости. Лживые слова, произнесенные мною прежде, определяли мою теперешнюю позицию. — Даже птицы, прибежищем для которых служит все необъятное воздушное пространство, только беспомощно бьют крыльями, почувствовав на себе неподвижный голодный взгляд змеи. Они не поднимаются в воздух, не улетают прочь, потому что внезапно распознают свою судьбу: стать для кого-то жратвой; пошатываясь, шагнуть к гибели, как будто свобода — возможность улететь прочь — с самого начала была у них отнята. Даже мышь могла бы найти какую-то щель, спрятаться там от алчной кошки. Но мышь эту щель не находит, а начинает блуждать в смертельно опасном открытом пространстве, где она бессильна перед голодом или алчностью другого существа, — и приправляет ему пиршественную пищу жемчужинками своего смертного страха.