Шестой ребенок — девочка. Ее имени я не знаю. Когда я познакомился с ней, ей было четырнадцать. Я увидел ее, и на мгновение мое сердце наполнилось всеми глупостями любви…
Седьмой ребенок — Бент.
Восьмой ребенок — тоже вылитый Бент, но зовут его Адин, и он ровно на год младше.
Девятый, десятый ребенок и все последующие представляют собой подобия — Миха или Бента. Бента или Миха. Конечно, у каждого из них есть имя. Когда Бешу исполнилось десять лет, таких подобий было семь, когда ему исполнилось двенадцать — девять, а в год его пятнадцатилетия — одиннадцать.
Младшим в семье всегда оказывается грудной младенец. И все дети в этом доме здоровы. Ни один не умер. Поскольку их так много, а жалованье у отца весьма скромное, само собой получается, что дети вырастают закаленными. Зимой у большинства из них нет теплой куртки, а носки и ботинки у всех неизменно дырявые, неизвестно почему. Я видел, как младшие дети играют на снегу, одетые только в короткие штаны и тонкие рубашки; на ногах у них деревянные сабо. И они вовсю веселились, им не было холодно. Они никогда не простужаются, по словам соседей. Они мало-помалу подрастают. Несколько дней назад мне встретился один из них. Он — без всякого переходного периода, на мой взгляд, — стал «Horrinj»{102} (различные стадии развития мальчика на языке этого острова определяются очень точно); и сразу лицо его осветилось той красотой, которая, кажется, в равной мере происходит от красоты обоих его старших братьев, Миха и Бента. — Так уж получается в этой семье: младшие дети похожи на беззаботных животных. Они пьют молоко единственной коровы, едят черный хлеб и картофель, свиное сало и соленую сельдь из бочки. Еще не успев стать молодыми людьми, они удивительным образом расцветают…
Поскольку их так много и видно, что у всех у них хорошая плоть (я не привлекал к рассмотрению дух и душу, ведь эти дары распределяются произвольно и совершенно непредсказуемо — кто возьмется объяснить, почему тот или иной подросток сходит с ума или становится слабовольным? — сам я тоже слишком глуп, чтобы разглядеть в ребенке задатки на будущее), я решил поговорить с могильщиком: не уступит ли он мне одного из своих детей. Я не мог себе представить, что у него или у его жены найдутся какие-то возражения против такого плана. — Они определенно не станут скучать по отданному мне ребенку, внушал я себе. Я дам им гарантии, что у меня ему будет хорошо. — Выбор я хотел предоставить им самим и удовлетвориться тем ребенком, которого они любят меньше других. Для меня бы сгодился и тот, которого женщина все еще носит в чреве. — Я изложил эту просьбу могильщику. Прямо во дворе: ибо, приехав к нему, застал его стоящим у крыльца. Он пригласил меня войти в дом. Сказал, что должен посоветоваться с женой. Но на его лице уже тогда проступила мысль, которая, разгадай я ее, повергла бы меня в глубокое разочарование. В тесных сенях дома мне и встретилась девочка, упомянутая выше. Я ее еще никогда не видел, но предположил, что это одна из дочерей могильщика. У девочки были длинные каштановые косы (женское украшение, которое я не люблю; однако ей оно шло). Телосложением она напоминала братьев: крепкая, длинноногая, с сильными прямыми плечами. Не полная, но… ядреная, как принято говорить. По ее голым икрам можно было заметить, что кожа не имеет ни малейших изъянов. Лицо — простодушно-радостное; темные глаза — как два провала в бездну между гладкими выпуклостями лба и щек. Свежие губы слегка приоткрылись от удивления, что она видит меня. Сердце мое ни секунды не колебалось, оно решилось сразу. Эту девочку я мог бы полюбить, уже любил. На мгновение я забыл, как выглядит мое лицо: я видел в себе человека, который имеет право любить. Ощущение, характерное для юношеской поры, — что мы обладаем привлекательностью, которая соответствует собственным нашим любовным притязаниям, — окончательно покидает нас лишь тогда, когда облик другого человека уже не может вызвать у нас восторга… Однако разум быстро поставил меня на место. Может, я и вправе любить четырнадцатилетнюю девочку, закон во мне этому не препятствует; но я не вправе показывать свое чувство: общепринятые нормы поведения такого не позволяют. У меня свой возраст, у нее — свой. Для всех, кто сейчас сумел бы заглянуть мне в душу, я бы сделался посмешищем. — Я смирился. Отвернулся от девочки. И шагнул через порог в комнату.
Это была общая горница для всех членов семьи. В ней ощущался смешанный запах: многих людей, пеленок, кислого молока, застоявшейся еды, угольного дыма и детской мочи. Половицы — истертые множеством деревянных сабо и определенно давно не мытые. Когда непрерывно кто-то из дюжины ребятишек прибегает в комнату с размокших глинистых полей и вскоре опять, топоча, уходит — следы, разумеется, остаются. Руки у этих детей тоже липкие или вымазаны еще худшей грязью… Поэтому скудные предметы мебели во всех выступающих местах были захватанными; ножки стульев — стертыми, обивка дивана — покрытой коркой многообразной грязи. По дивану ползали двое из младших мальчиков. На стуле с крутой спинкой сидела, распрямив спину, жена могильщика. Одна грудь у нее была обнажена. Самый младший ребенок только что, насытившись, отвернулся от груди. Теперь, довольный, он топотал голыми ножками по округлому материнскому животу. Грудь была белой, как цветок картофеля, с голубыми прожилками, с красновато-розовым влажным соском.
Я немного испугался, потому что на меня немедленно обрушился поток мыслей. На протяжении двадцати пяти лет это вымя почти непрерывно давало молоко. А в животе тем временем, год за годом, формировались новые дети. Это был один из вариантов человеческого бытия, совершенно отличный от моего варианта — непостижимый для меня. Стирать пеленки. Растить маленьких детей. В кровати — ждать, когда муж тебя обрюхатит. Постоянно держать в руках иголку или вязальные спицы… И для нее, этой женщины, существует только долгая повседневность родильницы. Самый близкий ей человек — акушерка. Впрочем, троих детей она родила даже без посторонней помощи. Они просто выпадали из нее, когда наступал должный час. Она сама перевязывала пуповину, перерезала ее ножницами. Младшие дети наблюдали всё это, потому что прогнать их не удалось. — Жена могильщика даже грудь спрятала не сразу, как увидела меня. Хотя еще десять лет назад спрятала бы. Десять лет назад она еще была возлюбленной своего мужа. Теперь она — Mater omnipotens et alma{103}, которая не ведает телесного стыда и является существенной частью всемогущей Природы. Родительница земных людей… Гигантский человеческий род берет начало из ее лона. Но этим людям — в последующих поколениях — придется убивать друг друга. — Она не знает обычных человеческих радостей. Ее счастье — счастье бренной земли. — Женщина направилась к двери, кликнула четырнадцатилетнюю дочь, передала ей младенца, сказала несколько слов, снова уселась на стул и застегнула блузку. Могильщик объяснил ей, зачем я пришел.
Она сказала:
— Трудно иметь много детей; но еще хуже не иметь их вообще.
— Да, — согласился я. — Для вас, конечно, не будет большим облегчением, если детей станет на одного меньше; но для меня это было бы счастьем — получить ребенка.
— Мы с вами не придем к соглашению, — сказала женщина. — Я не хочу отказываться ни от кого.
— Это и мое мнение, — встрял могильщик. — Нельзя отдавать своих детей чужим людям.
Я, уже пав духом, начал приводить всякие доводы, стараясь переубедить их. Я сказал, что в четырнадцать или пятнадцать лет мальчики в любом случае уходят из дому, чтобы искать заработки на стороне. Я даже предложил значительную сумму денег. — Добился я только одного: супруги обещали еще раз тщательно обсудить мой план и дать мне знать, если у них будет для меня хорошая новость. Но они не особенно меня обнадеживали. Сказали только: они, мол, еще раз попытаются свыкнуться с мыслью, что потеряют одного из детей. — Я возразил: ребенок, дескать, вовсе не будет потерян. Я постарался обрисовать лучшую судьбу, которая ждет «потерянного». (Что я об этом знал?) Они выслушали меня внимательно. И потом пригласили на чашку кофе. Я остался еще ненадолго и выпил с ними кофе.