Я должен смириться с такого рода неточностями. И каждый сказал бы, что это не столь уж трудно, потому что известие, пришедшее ко мне, по-преимуществу радостное: это, можно сказать, нежданное счастье. Мое одинокое будущее теперь просветлело. Вопросы и сомнения, которые мучительно стискивали мне грудь, потому что внутри меня не могли найти разрешения, я теперь смогу обсудить с другим человеком. Я чувствую себя так, будто сама Справедливость постучалась в мою дверь: та Справедливость, в которую верят дети и чья призрачная фигура иногда завлекает поэтов на ложный путь. — Я утратил внутреннее равновесие. В моей радости угнездилось неудовольствие. Я еще раз пытаюсь сообразить, какое именно неотступное подозрение стало причиной того, что я так пылко мечтал о визите Кастора. — А ведь оно, это подозрение, по сути, уже опровергнуто.
* * *
Тутайн умер в октябре, в возрасте сорока двух лет, за два года до истечения срока давности совершенного им преступления. Ио той весной ожеребилась маленькой кобылой, которая обещала стать такой красивой и нежной, что Тутайн не захотел с ней расстаться и вместо нее продал ее мать. Выбрать имя для молодого животного оказалось непросто, потому что Тутайн настаивал: имя должно содержать в себе гласные имени матери. Ио в то время еще оставалась ценной кобылой, привлекательной для покупателей благодаря своей плодовитости и качественности потомства. Наше состояние, хотя мы вели простой образ жизни, уменьшилось; и деньги, полученные за Ио, пришлись очень кстати. Предыдущей осенью и в первые погожие недели новой весны мы опять посадили семь тысяч дубов{82}. Вторая часть моей симфонии, СВЕТ БЕЛОЙ ЛУНЫ, была завершена.
Тот год протекал для нас так же, как и все прочие годовые циклы на острове. Тутайн радовался Илок, ухаживал за ней терпеливо и ревностно — таким терпеливым и ревностным может быть только любящий. Я же, со своей стороны, радовался, видя, что кобыла отвечает ему симпатией. — Наступила осень. — Это красивая, умиротворяющая пора, несмотря на бури и ливневые дожди. Луга еще зеленели; но листва на деревьях изменила окраску и частично облетела под ветрами. Дом был нашим прибежищем. Как же нас утешал этот дом: дом, отмеченный печатью Не-Бренного, с желтыми стенами, обращенными к востоку и югу, и серо-гранитными, обращенными на север и запад! Ветер свистел, огибая углы, и шебуршился под черепицей. Дождь барабанил по окнам и крыше, превращаясь в водяную пыль… Все то же самое или похожее, год за годом. Я слышу голоса текучего воздуха. Ночью они становятся громче. Я зажигаю свечу и прислушиваюсь. Слов я не могу разобрать. Но поскольку рядом присутствуют рты, которые раскрываются, я ощущаю свое одиночество уже не столь глубоко. Я, можно сказать, осчастливлен такими разговорами, ибо они поглощают пугающие мини-шумы тишины: треск балок и едва заметное подрагивание стен, когда далекое землетрясение или управляемые луной морские потоки колышут скалы, на которых эти стены стоят. — В печи уже пылал огонь; теплый, слегка отдающий гарью воздух сообщал ощущение защищенности. Мир царил в комнатах, а снаружи — влажный шум. Тутайн отправился в город, чтобы сделать маленькие закупки. Он вернулся домой насквозь промокшим. Было уже совсем темно, и он сказал, еще стоя в сенях, что на обратном пути упал в лужу. Я удивился. Он повторил, что так уж оно получилось: он, наверное, мало обращал внимание на дорогу… или всему виной темнота, попадавший в глаза едко-холодный дождь… В комнате он сел на стул и признался, что его знобит. Я помог ему раздеться, растер его полотенцем, принес чистую одежду. Мало-помалу он согрелся. Мы с ним поужинали. И потом, убрав со стола посуду, тихо сидели на стульях, прислушиваясь к дождю, который, затихая, все еще налетал порывами, волна за волной.
«Я устал», — сказал наконец Тутайн, поднялся и пошел спать. Следующее утро протекало так же, как тысячи других в этом доме. После обеда Тутайн сказал, что хочет прилечь. Я последовал за ним в его комнату. Он поспешно разделся. Зубы у него случали. Озноб. Внезапные боли в почках и в животе. Рвота. Пылающая голова откинулась на подушку. Глаза полны водянистым далеким блеском… Мы померили температуру. Она была на грани между жизнью и смертью. Я испугался и предложил немедленно позвать доктора. Тутайн полностью развернулся ко мне покрасневшим лицом, прекратил стоны, которые прежде неудержимо вырывались из его рта, и твердо сказал:
— Я не хочу. Не хочу никакого доктора. С этим мы оба должны справиться без посторонней помощи.
— Но почему? — спросил я.
Он лишь отрицательно качнул головой, пристально взглянув мне в глаза. Я уступил его желанию. Он вскоре заснул. Ночь была неспокойной. Новая рвота, понос, озноб, пот, не приносящий облегчения… Назавтра боль отступила, но высокая температура держалась. Больное тело начало борьбу против своих врагов. Тутайн испытывал потребность говорить. Мысли овладевали им.
Он сказал:
— Есть разница между состояниями умершего и никогда не бывшего здесь, пусть даже через тысячу лет эта разница не будет заметна. Кости еще на какое-то время остаются…
Он сказал:
— У меня, наверное, инфлюэнца. Или атаке подверглись почки и легкие. Но это все неточные описания. По-настоящему болезнь называется так: ПРОМОКНУТЬ ПОД ДОЖДЕМ И УПАСТЬ В ЛУЖУ. — Такое понять гораздо легче. Я должен был упасть в лужу, потому что должен был заболеть. Отсюда — скверный прогноз относительно дальнейшего.
Я попытался рассеять его опасения.
Он сказал:
— Было бы лучше, если бы я прожил еще два года; но теперь я думаю, что мне это не суждено.
Я упрекнул его, что подобными мыслями он вредит себе и содействует болезни.
Он сказал:
— Ты прекрасно знаешь, что я никак не действую, а только рассматриваю свое состояние.
На третий день ему стало намного хуже: он тяжело дышал, часами предавался тревожным, неведомым мне лихорадочным видениям. Губы у него были сухие, потрескавшиеся. Он часто проводил по ним языком. Он вдруг уловил, бодрствующим сознанием, что я с озабоченным лицом сижу возле его постели.
Он сказал:
— Ты думаешь, что пора зачеркнуть мою волю и привести доктора. Я против. Никто не должен знать, что я болен. Никто. Ни один из соседей. Даже Льен. Ты и представить себе не можешь, как сильно я рассержусь, вздумай ты действовать в соответствии с собственными представлениями.
Я принялся умолять его уступить хоть немного доводам разума: ведь визит доктора ему точно не повредит.
— Еще как повредит, — сказал он невозмутимо, — потому что… Но я еще не получил твоего обещания.
— Какого обещания? — спросил я быстро.
— Не оставлять меня в одиночестве, — сказал он. — Не отдавать меня, по крайней мере в ближайшие два года. Ведь никогда не знаешь, что происходит на кладбищах с могилами. — Здесь в доме со мной ничего плохого не случится. Вблизи от тебя я буду защищен. Я всегда вблизи от тебя чувствовал свою защищенность.
На мгновение я растерялся. Может быть, я кричал; во всяком случае, смысл моих слов был таким:
— Ты говоришь о своей смерти. Что я должен хранить у себя твое тело…
— Ты должен мне это пообещать, — сказал он.
— Этот разговор преждевременный, — сказал я, в величайшем отчаянии.
— Доктора я не хочу, — заявил он твердо. — В моей чудовищной просьбе ты, конечно, можешь мне отказать. Смерть разлучает многое. Но нас с тобой она разлучит не вполне. Я заберу что-то от тебя с собой, ты сохранишь что-то от меня.
Я хотел прервать его речь, потому что подумал, что тогда его мысли примут другое направление.
Но он продолжил:
— Ты хранишь осколок тазовой кости Ныряльщика. Ты должен по меньшей мере сохранить у себя и мою тазовую кость.
Быстро, чтобы он больше не говорил об этом, я дал ему обещание: что после его смерти позабочусь о нем так, как захотел он сам.
Он ответил: