* * *
Переоценка личности Аякса Хорном. Прозрение Хорна выражается, видимо, в том, что он решительно отделяет себя от Аякса, но в то же время уже не испытывает к нему ни страха, ни ненависти. Новый образ Аякса, сложившийся в его сознании, получается двойственным (Свидетельство II, с. 611, 616–617):
Может, он по преимуществу оставался человеком доброй воли. <…>
С Аяксом я нахожусь в состоянии вражды. Я догадываюсь, на что он способен. <…> Он настаивает на своем ошибочном мнении: что я будто бы убил Тутайна, убил Эллену. Он предполагает, что в этом есть сладострастное наслаждение: в том, чтобы живьем разодрать кого-то на части. Он — волк-оборотень, даже если сам не знает об этом.
Объяснение этой двойственности можно найти у Пиндара (522/518 — 448/438 гг. до н. э.). Пиндар — автор песней в честь победителей Олимпийских и других атлетических игр; но каждое его произведение — попытка вписать конкретного человека в мифологическую традицию, неразрывно связанную с поэзией, учение о которой часто излагается в том же стихотворении. Во второй Пифийской песне Пиндар рассуждает о судьбе поэта, обращаясь к образу Иксиона — царя лапифов, который злодейски убил своего тестя, столкнув его в яму с огнем, после чего впал в безумие, а когда Зевс, сжалившись, взял его на Олимп, попытался соблазнить супругу владыки богов Геру. Зевс подставил ему вместо Геры ее мнимый облик, из облака (или олицетворенное облако — богиню Нефелу), результатом чего стало рождение кентавров; сам Иксион в наказание был распят на катящемся колесе (по многим версиям мифа — огненном); но в конце концов боги даровали ему бессмертие, превратив в созвездие Коленопреклоненного (позже названное созвездием Геракла). Пиндар, рассказав эту историю, сразу переходит к рассуждению о поэтах, о себе как поэте (Пиндар, с. 65–66):
Рассказывают так:
Иксион,
Вечно кружимый крылатым колесом,
Вечно по уставу богов
Кричит смертным:
«Кроткою мздою воздавай благодетелю!»
Ему ли того не знать? <…>
Он не выстоял под долгим счастьем,
Он в неистовом сердце своем
Захотел Геру… <…>
И в просторах великой опочивальни
Он дерзнул на Диеву жену. <…>
Он спал с тучей,
Он ловил сладкую ложь,
Незрячий!
Видом она была как небесная Кронова дочь,
А восставила ее в хитрость ему Зевсова ладонь —
Красную пагубу!
И четыре спицы гибельно захлестнули его в узлы,
И рукам и ногам его не уйти от пут,
И что сказано ему — то сказано всем.
Не стояли Хариты вокруг,
Когда рожден ему был сын — не сын.
Единственный от единственной,
Не в чести меж людей, ни в уставах богов,
И вскормившая назвала его Кентавром.
Он смешался с магнесийскими кобылицами
У круч Пелиона,
И от них рождено чудное полчище,
Схожее с обоими, —
Снизу как мать, сверху как отец.
Замечу, что это не только великолепное описание поэтического произведения — как кентавра, порожденного химерой фантазии и земным (в данном случае преступным и безумным, «незрячим») отцом, но и параллель (точнее, сразу несколько параллелей) к роману Янна. С распятым на колесе Иксионом можно сравнить Аугустуса, растерзанного вертящимся пароходным винтом. В результате «брака» мертвого Аугустуса с обезглавленной дочерью Старика только и мог родиться такой «сын — не сын». Наконец, в образе кентавра восстает из могилы Кебад Кения, который затем начинает «портить» соседских кобыл… Но посмотрим, что говорит дальше Пиндар (там же, с. 66–68; курсив мой. — Т. Б.):
Бог
Все исходы вершит по промыслу своему,
Держит на крыльях орла,
Обгоняет в морях дельфина,
Высоколобого гнет,
А иным дарит нестареющую славу. <…>
Лучший удел —
богатство и счастье умения.
Удел этот — твой! <…>
Радуйся!
Как финикийский груз,
Через седую соль
Идет к тебе песня,
Касторова песня эолийских струн.
Прими ее охотно,
Вверь ее семиударной лире!
Будь, каков есть:
А ты знаешь, каков ты есть.
Песня, согласно Пиндару, приходит к поэту неизвестно откуда, как корабль, богато нагруженный — чем? — видимо, поэтической традицией, традицией Кастора. Но ведь и Хорн мучительно ждал именно этого Кастора, даже отправил ему письмо… а в результате появился, неведомо откуда, Аякс, нагруженный множеством пороков (свойственных, как потом выяснится, самому Хорну… но и человечеству в целом: «Человек способен на все», — многократно повторяет Янн). А дальше Пиндар говорит о том, как намеревается жить он сам (там же, с. 68–69; курсив мой. — Т. Б.):
Для мальчишек хороша и обезьяна —
Всегда хороша!
Но счастлив тот Радаманф,
В ком безущербен плод душевного сада… <…>
Глубоко утопает в море соленая снасть,
Но я, нетонущий, — под неводом на плаву. <…>
Я не дольщик бесстыдства!
Другом другу хочу я быть
И врагом врагу,
как волк, его застигая обходами здесь и там.
Кто словом прям,
Тот всякому надобен порядку —
Под царем, перед бурной толпой и меж правящих мудрецов. <…>
С легкостью нести принятое ярмо —
Благо;
А копытами бить против жала —
Скользкий путь!
Жить угодным хочу я меж добрыми.
В этой заключительной части Пиндар словно примеряет на себя различные возможные для поэта (и для человека вообще?) роли: обезьяны (у Янна в качестве нелепой «обезьяны» представлен Фалтин, но и Аякс однажды говорит: «…обезьяны бы от такого не отказались», Свидетельство II, с. 511); Радаманта, то есть справедливого царя, после смерти ставшего судьей в царстве мертвых, на Елисейских полях или Островах блаженных (как Хорн, на протяжении второй части «Свидетельства» пребывающий где-то в загробном мире); нетонущего, даже под сетью (Хорн в какой-то момент чувствует: «Мое отвращение всплыло на поверхность этого грязного потока. И мне подумалось: теперь оно уже не утонет», там же, с. 573); волка (как Аякс, а может, вместе с ним и сам Хорн); коня или кентавра (как Хорн и Аякс, неразрывно связанные: по мнению Хорна, Аякс хочет, «чтобы мы попеременно становились друг для друга собакой и ее хозяином», там же, с. 570).