Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Скопившаяся внутри Аякса мерзость окончательно исчерпала себя в треске, свисте и барабанной дроби ругани, в этом бесчинстве оскорблений («Я тебя заставлю жрать собственные желтые сопли»; «Вот уж я порадуюсь, когда от тебя останется только скелет»; «Я хотел бы выжечь твое преступление каленым железом, чтобы на содранной с тебя, а потом продубленной коже осталось его изображение, составленное из шрамов») — в таких словах. Против таких слов бесполезно обороняться. Что они вообще значат? Как возникают? Понятно, что это только слова, а отнюдь не отчетливые представления; что происхождение их установить невозможно, как и для любых орудий уничтожения… производящих важные перемены{361}… Мое отвращение всплыло на поверхность этого грязного потока. И мне подумалось: теперь оно уже не утонет. Оно с неожиданной внезапностью уничтожило в моих глазах всю привлекательность Аяксова двадцатичетырехлетнего возраста. (Даже когда проклинаешь кого-то, худшую часть проклятия надо бы прикрывать, как болезненную тайну. Если же тишина на рубежах вежливости будет разрушена, то безобразное слово все равно не достигнет цели — а лишь обезобразит уста, которые это слово произнесли.)

Я не вправе, если хочу быть правдивым, умолчать о том, что в речи Аякса прозвучала и такая потрясшая меня фраза: «Я хорошо себя чувствовал в этом доме; это первое встретившееся мне место, где я хотел бы родиться — и где желаю себе умереть, в собственной постели»{362}. Тело, которое все еще лежало, свернувшись калачиком, под овчинным одеялом, теперь казалось, как всякая плоть, несовершенным. Оно больше не было расписной стеной, созданной каким-то восторженным богом прекрасных грез, а представляло собой физическую конструкцию, рассчитанную на определенные задачи: феномен, который не отличается прочностью — и не представляет интереса для моих чувств, — который в своей обнаженности, возможно, даже дурно пахнет — — — — — — Я взял себя в руки. Я смахнул пот со лба. (Сердце я ощущал как застрявший в груди кусок железа.) Я повернулся к чужой голове, которая, в состоянии инертного отчаяния, лежала на подушке; к голове, в которой иссякло даже ожидание.

Я сказал:

— Если ты не покинешь мою постель, я буду вынужден искать для себя другое спальное место.

Теперь он открыл глаза. Не величественная печаль, а злобно-горестная гримаса нарисовалась вокруг его губ. Тело Аякса, будто на него набросили дрожащую сеть, мерцало подкожной вибрацией.

— Ты и Оливу потеряешь, — сказал он резко. — Чтобы помириться, тебе придется как-то объяснить свое поведение.

— Нет, Аякс, — возразил я, — до этого дело уже не дойдет. Нетерпение, которое ты проявлял в отношениях со мной, не просто свидетельствует об отсутствии у тебя снисходительности — оно порочно. Ты предаешься тайному греху: завидуешь мне из-за моего маленького состояния{363}

— А разве состояние… разве твое состояние есть нечто безупречное с точки зрения нравственности? — снова начал распаляться он.

— Какая разница, пусть оно даже украдено, — если, попав тебе в руки, оно явно не станет чище? — спросил я.

— Мне в руки, тебе в руки… — проворчал он, но запнулся и ничего больше не сказал{364}.

Мне пришлось повторить свое требование: чтобы он покинул постель.

На сей раз он послушался. Голым, как был, рванул к двери, начал трясти ручку. Лишь по прошествии нескольких секунд сообразил, что дверь заперта. Тогда он повернул ключ, замок щелкнул… и лицо Аякса еще раз предстало передо мной, анфас, на черном фоне дверной щели.

Он сказал: «— conclamatum est —».

И исчез. Дверь осталась открытой. Я, подождав немного, ее закрыл.

* * *

Постель, в которую я улегся, была еще теплой. — Аякса я больше не увидел. Когда поздним утром — после ночи, заполненной беспокойным, прерывистым сном, — я заглянул к нему в комнату, она была пуста. Одно из окон — распахнуто. Имущество Аякса тоже исчезло: и кожаный чемодан, и весь реквизит туалетного столика. Остался лишь странный аромат, как от увядших тропических цветов; и еще — запах гари, будто кто-то подержал шкурку окорока в пламени свечи. Я так понимаю, что это запах его сильного тела, все еще липнущий к мертвым предметам. Я поискал пистолет, похищенный у меня Аяксом. Но не нашел его. Я не нашел вообще ничего зримого, что напоминало бы об Аяксе, — разве что зеркала все еще висели в правом углу на двух стенах, повернутые друг к другу, а кровать по-прежнему располагалась, как он захотел, на тронном месте посреди комнаты. — Кроватью он так и не воспользовался… или успел после сна привести ее в порядок.

Я закрыл окно. Сегодня третье ноября{365}. Плотная пелена мало-помалу заволакивает все небо. Свет — свинцового оттенка. Горизонт — прежде такой колышущийся, текучий — застыл в неподвижности. Луговая низина молчит и пахнет темным болотом. Я говорю себе: «Аякс переселился в Крогедурен, к Ениусу Зассеру. Мне придется послушать, что говорят соседи — когда будет свадьба, — чтобы мои подарки в нужный срок оказались на месте…»

«— Через четыре недели мы снова увидимся — —».

Эти слова были произнесены. Были ли они услышаны в потоке громкой брани, я не могу знать.

Со всем простодушием, на какое способен, наслаждаюсь потусторонним одиночеством. Чудовищное молчание Природы — как требование, чтобы я занял чем-то свой дух. Я опять стал работать над концертной симфонией. Всего пятьдесят или шестьдесят тактов отделяют меня от ее завершения. Я никогда не знаю заранее, какие внезапные мысли помогут мне закончить работу. До самого конца намерение, меня подгоняющее, скрыто от моих глаз подобием пелены. Сегодняшний пасмурный день, который начался с сильнейшего удивления — с уверенности в том, что Аякс сбежал, — подкармливает нотные линейки роковыми нашептываниями. Мне мерещатся грозные звуки. Короткий грохот, как… — как что? — не как когда земляные комья падают на гроб… скорее как если бы человеческие руки колотили в крышку гроба изнутри… омрачает то видение: НИМФЫ И КЕНТАВРЫ ПОД ДОЖДЕМ. Но я чувствую, как бы внешней поверхностью моего духа, что эта работа так и должна закончиться: жутковатым звуком, который словно иссушает полноту гармоний и неожиданно меняет пропорции предшествующей музыкальной жизни.

Первый испуг от моего одиночества тоже заявляет о себе. Как и новые, но очень определенные выводы. Я теперь думаю, что не любил Аякса: я только восхищался им; я ему завидовал{366}. Как школьник, сын какого-нибудь ремесленника, восхищается и завидует однокласснику, чей папа — директор цирка. Я едва не подчинился влиянию Аякса: потому что он другой, чем я, и не такой, каким был Тутайн. Он сильнее, чем были Тутайн и я с нашим заговором. Он не скрывает своих слабостей и грехов. Но они кажутся лишь тенями человека с прекрасными задатками. Они выглядят чуть ли не как добродетели. И потому столь притягательны… В то самое время, когда я пытаюсь сказать что-то определенное о характере Аякса, его телесные особенности меркнут в моем сознании, словно пожираемые огнем. Он окружен аурой неопределенности, потому что уже не присутствует здесь. Я вновь и вновь удивляюсь тому, насколько прерывиста наша драгоценная память. И ведь мы даже не знаем, не уверены в том, что душа в нас вовсе не всегда видит точно, что она лишь периодически что-то знает и видит. Что память нашего чувственного восприятия нагружена лишь обломками… и ощущениями удовольствия и страха, соответствующими этим обломкам. Память постоянно разламывает на части какие-то образы и соединяет то, что изначально не относилось к одному целому. Обломки воспоминаний она дополняет имеющимися в запасе шаблонами. Подлинное содержание человека, с которым мы когда-то были знакомы, загадочно от нас ускользает: и наше суждение о нем начинает подпитываться случайно вспомнившимися деталями, словами или световыми феноменами. Худая рука, выпирающий зуб становятся памятниками личности, которая еще недавно была для нас многоплановой телесной реальностью, но которая странным образом не сохранилась как целое в потайных хранилищах наших костей. Сейчас я знаю — хотя, когда он уходил, я не обратил на это внимания, — что Аякс, произнося латинскую фразу, скривил рот. Этот кривой рот мало-помалу разрушает — во мне — его лицо. Зеленый грим ложится на искривленные губы… Голое тело Аякса, напоследок представшее предо мной в теневом проеме, теперь лишь вспыхивает золоченым соском. Вчера золоченого соска я не видел. Но сейчас его блеск настолько силен, что я чувствую боль, боль раскаяния. Ведь я мог бы сохранить Аякса целиком, в качестве своей внутренней собственности, если бы уговорил его позолотить собственное тело сплошь: как судовладелец, господин директор Дюменегульд де Рошмон, забрал английско-красный образ Аякса с собой в склеп, где этот образ и будет покоиться вместе с ним, пока его крепкие бедренные кости не сгниют или не сломаются.

140
{"b":"596250","o":1}