Я не отважился действовать наперекор Аяксу… Пить пунш мне расхотелось. Я добрался до конюшни, обнял Илок, прижался головой к ее груди. Говорят, что когда лошадь осторожно и нежно — доверительно — обдает нас дыханием своих ноздрей и снисходит до телесного соприкосновения с человеком, она мысленно возвращается из бескрайних пространств в очень тесное, где только и может общаться с нами. — Ах, лошадь одарена фантазией щедрее, чем мы; но она точно так же нуждается в любви… и воспринимает добрые слова, как если бы они были музыкой. — Я выпил рюмку шнапса, поскольку меня все еще знобило. Непогода разыгрывается. Мертвые листья с шуршанием приближаются к дому, издалека, и случатся, как слабые детские руки, в двери и окна. Зачем Аяксу, в такое ненастье, понадобилось покинуть дом? Какая тревога, какие планы гонят его? Или все дело в его неразумной любви к девушке, чью душу он наверняка знает весьма поверхностно: к девушке, которой прежде него овладел кто-то другой и которая теперь носит в себе другого, в ком уверена больше, чем в нем? Неужели Аякс так зависит от плотского вожделения, как мало кто кроме него, — безусловно? Неужели предался этому вожделению безоглядно, на радость или горе? И что же, прошлое Оливы его совсем не волнует, лишь бы ее настоящее принадлежало ему? Или овладевшая им болезнь еще безнадежнее, ибо желание — его способность желать чего бы то ни было — вообще не может насытиться? Потому что в жилах его течет жидкий огонь? И его тягу к проявлениям телесной удали, как и свойственную некоторым людям жажду власти, не удержать никакой запрудой? Его голод нельзя утолить? Он никогда не насытится вином? Никогда — ароматами? Никогда — притворством? Никогда — соприкосновениями? Никогда — похвалами в его адрес, дающими ему чувство удовлетворения? Никогда — привкусом крови от чужой прокушенной губы? Никогда — уступчивостью Другого? — Потому ли, что вновь и вновь у него возникает мысль: он кому-то не нравится? Возникает гложущая боль, оттого что его готовность и готовность других всегда находятся лишь в начальной стадии, не достигая полной меры? — Несчастлив ли он или просто не хочет знать никаких ограничений? Старается сделать как лучше или по натуре своей порочен? Действует ли по трезвому расчету или переживает начальную стадию чудовищного опьянения? Отправился ли он, в самом деле, к Оливе или бродит по округе в поисках другой добычи, чтобы продемонстрировать новую грань своей постепенно раскрывающейся многогранной личности? Является ли Аякс, вопреки моему внутреннему сопротивлению такой идее, двойником Тутайна, выбрасывающим из себя все то, что прежде подавлялось, все прежде обращенные внутрь силы и желания: то есть человеком, который не скован некогда совершенным убийством, но обладает безусловной телесной свободой — свободой оставаться самим собой? —
Я знаю, новые вопросы не умножают число ответов. Но проведенная в одиночестве ночь сослала меня в края Неопределенности. Я не боюсь; однако пространственная пустота вокруг меня велика. Буря — могучий изменчивый голос; но ближайший ко мне человек — наверное, мой сосед, живущий по ту сторону проселочной дороги. А если бы и нашелся кто-то поближе, это бы все равно меня не успокоило. Я вынужден предположить, что с Аяксом случилось несчастье; или — что его гонит какое-то нечестное намерение; или — что у него есть послание для меня, которое меня испугает.
Я одинок. Аякс ходит своими путями. Это не должно меня беспокоить. Я мог бы упрекнуть его, если бы он пренебрегал своими обязанностями; но их-то он исполняет. Он мне помог. Угроза — опасные головокружения, от которых я периодически страдаю, — исходит от меня самого. Аякс делал для меня все, о чем я просил. Он по натуре — по крайней мере, отчасти — покладист. Не его вина, что я одинок. Начавшееся разрушение моего тела, моих мыслей, моего будущего — это признаки возрастной осенней поры… вполне обычного отрезка долгой человеческой жизни, наполненного резкими ветрами и безотрадным светом. Может, еще предстоят сборы урожая. А может, последние плоды просто упадут на землю. Что же меня мучит? Или — кто? Кто держит мое сердце в плену, заставляя его биться о прутья решетки? Дело тут не только в унынии, свойственном людям моего возраста. Может, это действительно страх: что у меня нет будущего, что вечер моей жизни будет бессобытийным — бессобытийным и непроясненным, полным хмурого, бессмысленного раскаяния, чуть ли не цинизма, — и что даже ни один призрак не захочет меня навестить? Что моей единственной радостью останутся тихие ночи, когда меня еще будет окутывать тепло собственного тела, удерживаемое одеялом? Это без-событийное одиночество, одиночество без сумасбродств… одиночество как выжженная равнина… — Дыхание Илок: оно всегда становится для меня прибежищем, когда я чувствую себя покинутым. Я должен остерегаться ложных шагов. Я не вправе пытаться привязать к себе Аякса какими-то узами. Он все равно убежит через окно. И по-другому никогда не будет: никакие обещания, никакое богатство его не удержат. Илок — хотя ее глаза способны вместить и леса, и степи, — Илок любит свою конюшню, ее радуют сладкий аромат сена, приятный запах размолотых зерен. Когда, в период течки, она позволяет жеребцу излиться в нее, когда потом рожает жеребят и выкармливает их молоком, она познает доступную ей меру счастья. Я, хотя отпущенная мне власть мала, могу удовлетворить ее желания. Тогда как желания Аякса необозримы. Илок, в момент какого-то дикого порыва, может копытом раздробить мне стопу… Айи же, в момент гнева или заносчивости, отбросит меня в такое место, достаточно далекое от него, что сможет вообще обо мне забыть. Забыть? Не он это определяет. Он не наделен властью полубога. Он лишь притворится, что забыл меня. Но это еще хуже, чем естественное расстройство памяти. Это приговор. (Сам того не желая, я только что назвал его Айи. Так его называет Олива, когда нежность к нему переполняет ее, становясь нежным безумием.)
Тьма этой ночи, тьма-сообщница, ставшая укрывательницей моих мыслей, — она пахнет, как тяжелые животные в хлеву, привязанные возле кормушки. — Пусть бы мир окутался животным запахом стонущих коров… а человек, я думаю, проклят.
Все обстоит по-другому. Я — единственный человек на этом месте действия. Для меня не найдется искомого слова. Даже мертвец не даст мне беззвучного ответа. Мне нужно выпить еще две или три рюмки шнапса, тогда я перестану мерзнуть и тревожные мысли улягутся. Тогда вопрос о ближайшем соседе утратит значимость. Как и вопрос о человеке, который, может быть, принесет мне дурное послание, или чувствует себя несчастным, или имеет неблаговидные планы. — Любовные пары — при любой погоде — лежат в канавах по обочинам дорог. Потому что тепло удваивается, когда ты с кем-то вдвоем.
Наверняка дело обстоит так: даже и в эту ночь, на этом острове, мучаются коровы, которые вот-вот должны отелиться. После болезненных схваток коровье тело выталкивает сформировавшегося внутри теленка, который появляется на свет уже с красивой шерсткой, с черной мордочкой и подвижным, жадным до молока язычком. Родившегося теленка корова любит. Она любит его и вылизывает своим языком. Вот о чем я хочу думать. Это скудное, но надежное утешение. Плотские существа грязные, зато очень добрые.
* * *
Он действительно вернулся домой насквозь промокший. Промокший, грязный, в рваной одежде. Было семь утра. Он вошел через дверь. Я встретил его в коридоре. Он немного смутился, увидев меня.
— Я подумал, что ты, наверное, ночью закрыл окно, — сказал он. — Кроме того, я хотел сэкономить силы, не лезть наверх. Ведь спускаться легче, чем подниматься.
Во время таких ночных вылазок он не носит свою ливрею — матросский костюм; поэтому уже через несколько минут он предстал передо мной умытым и одетым, как обычно. Но его знобило. Лицо у него было пустое, известково-белое.
— Я бы приготовил себе глинтвейн, — сказал он, — если ты не против.