Какая ты — не ведает никто: твои наряды жалки и случайны. Ни волшебства, ни прелести, ни тайны не распознать под стареньким пальто. И так всю жизнь, и где ни обитай мы, для благ земных дыряво решето. Но без одежд, о, светлая, зато как все черты твои необычайны. Очей и губ святыня и услада, кем любовалась мудрая Эллада, чья чара ласк для нежных налита, любовь бездомных, ласточка надежды, когда в раю с нее сняты одежды, о, как твоя ликует нагота! И у меня желание одно, мне с ним не жаль в лепешку расшибиться. Я мир пройду — добуду живописца: пиши любовь, клади на полотно. Чтоб все, кто чист, могли в нее влюбиться, чтоб стало снам свершение дано, пусть розовеет, светится, клубится, уносит ввысь, как Божие вино. Роднее брата будь мне тот художник. Ведь жизнь полна ночей и дней порожних, а красоту нельзя таить от глаз. Смотрите, все тоскующие люди, как нежно дышат маленькие груди, как бедра ждут, белея и круглясь. Мой храм, как жизнь, всемирен и пространен, он пуст и тих, и служба в нем проста, но там возжен огонь любви, беспламен, дышать свежо пред образом Христа. Твоей души в нем веет красота, я ей навек в монашье сердце ранен, а поцелуй сквозь дрему утром ранним стократ святей лампады и креста. Мой Бог — добро, приявшее твой облик, с которым я, изранив душу об век, как с чудной вестью, по миру иду. Душе не надо лучшего молебна. Как целовать отрадно и целебно твое лицо в Исусовом саду. Назвавший нас довольными, вольно ж, потешь глупцов, кричи про это с крыш им. Но если ты мозгами шевельнешь, мы от тебя такого не услышим. Довольны мы? Сам слово то вернешь. Среди невежд с образованьем высшим, подонков злобных, выспренных вельмож живем в аду и адским дымом дышим. Но рядом Лиля, девочка, античность. Я всей тоской на снах ее оттиснусь, всю боль зарою в ясные холмы. От зла нельзя отгородиться снами. Так не кори нас, друг, а лучше с нами причастью к свету радуйся, как мы. Здорово, друг, читатель, ветеран исканья смысла на мирских базарах! Неведом нам, как светел ты и ярок. Чем дышится тебе по вечерам? О жажда лиц! Не прячь свое в чулан. Мы заждались. При звоне щедрых чарок яви его в изжажданный подарок, родным открыт и алчущим желан. Всмотрись в наш свет, кто нам готов быть братом, за то, что — нет — не кончен счет утратам, за то, что зорь без горестного дня таким, как мы, при жизни не дождаться, за меты тьмы, за то, что может статься, ты любишь, близкий, Лилю и меня. «Смешно толпе добро», — такой припев заладя, не я ли с давних пор мотал себе на ус извечнейший, как жизнь, как солнышка с оладьей, с застенчиво-смешным прекрасного союз. И мы с тобой смешны, как умникам Исус, как взрослому дитя, как Мандельштам и Надя. Твоей душе молясь, твои колени гладя, я над самим собой мальчишески смеюсь. Устроено хитро, что нежность и величье нам часто предстают в комическом обличье. Так, может быть, и нас запомнят наизусть? Вот скачет Дон Кихот — и хлоп с лошадки наземь! Зачем же он смешон? Затем, что он прекрасен. Смешны избранники. Тем хуже? Ну и пусть! В чем нет души, не может быть прекрасно. Я весь в долгу у рук твоих, у рта. Про чары зла слепцы твердят напрасно, я в силу их не верил никогда. О, как свята Эллады нагота, с добром в ладу и с истиной согласна, что и в лукавой прелести соблазна, как белый бог, нетленностью горда. Тот светлый хмель окутал облик твой. Он веет небом, травами, Литвой, в нем дремлет рек высокогорный рокот. И больно мне, и эта боль сладка. Ты — Мандельштама лучшая строка в тетради той, что отыскать не могут. Бессмертна проза русская. И благо земле, чьим соком кроны вспоены. Ее плоды лишь истине верны, и не вольны над ней костер и плаха. Но как должны быть распределены в одной душе и мера и отвага, и страсть и ум у авторов «Войны и мира», «Жизни и судьбы», «Живаго». О, дай мне Бог, быть истинным и щедрым, грянь в парус мой мирооблетным ветром, пред коим ложь презренна и тиха. Пока мой ковш серебряный не допит, пусть русской прозы мужественный опыт упрочит прелесть русского стиха. |