Камертон индивидуального стиля Чичибабина — украинизмы, дающие ему нечто большее, чем колорит: особую интимность, совестливость, ограждающую эту поэзию от официоза и языковой поденщины. Его «ридный», «вирши», «панство», «лють», «хата», «треба», «селянских», «хлопчик», «батьку», «трошечки», «духмяней», «криниц», «невдалый», «кохаты», «далечь», «мавка», «Украйна», «Чумацкий Шлях» наследуют языку Гоголя и «мове» Шевченко (последний — «Дух-Тарас» — был для Чичибабина классиком на все времена и непререкаемым нравственным авторитетом наряду с Пушкиным и Толстым). «Украинскость» Чичибабина — в не прерванном диалоге с Киевской Русью; отсюда неприятие Петра и всех позднейших властителей, строивших жестоковыйную империю на крови своих соотечественников. Его скоморошеский мир, связанный с русским Средневековьем («Это после будет вор на воре, а пока живем по вольной воле»), прилеплен к малым заповедным местам — Чернигову, Суздалю, Пскову, Коломенскому, Херсонесу, Полтаве — и чуждается державных городов, будь то Санкт-Петербург или Львов. Натерпевшись от севера («добра от севера не жду»), Чичибабин от стихотворения к стихотворению сохраняет верность ландшафтам Слобожанщины. В центре его поэтического Эдема тополь и степь, вертикаль и горизонталь украинского мира. Неподалеку от Мирового Древа бродит «веселый украинский черт» — ведь в местном фольклоре черт зачастую предстает почти безобидным, нелепым персонажем, которого можно и следует оставить в дураках.
Один из любимых приемов Чичибабина — перелицовка пословиц, применение «народной мудрости» к собственной судьбе. Это и «вертеться с веком белкой в колесе», где фольклорный мотив суеты встречается с высокой поэтической темой века, и «в желтый стог уткнусь иголкой», воскрешающее в памяти мандельштамовское «чтобы нам уехать на вокзал, где бы нас никто не отыскал», и «просвещенный тюрьмой да сумой», где поэт говорит о выпавшей ему школе правды, и «катая в горле ком», соотносящееся одновременно с фразеологизмом «ком в горле» и полузабытой пословицей «что слово, то ком», и «песенка не спета», своеобразный залог бессмертия поэзии… Подобную игру, по воспоминаниям современников, любила Цветаева — однако пафос ее языковой рефлексии заключался в неприложимости всеобщих закономерностей к единичной судьбе Поэта, в то время как Чичибабин чувствует себя одним из всех и, даже иронизируя над народной мудростью, признает ее насущный (и от этого не менее трагический) смысл.
Тем ценнее, что «простонародность» сочетается в Чичибабине с любовью к книжной культуре, ориентацией на высокую письменную традицию. На память приходят средневековые «мандривнú дякú» (странствующие дьяки), примером которых вдохновлялся Сковорода: их неакадемический стиль мышления вкупе со знанием латыни, Священного Писания, занятиями поэзией и естественными науками[2]… Сквозной символ, давший название лучшей книге Чичибабина, — колокол — обусловлен событиями русской истории, народным вече, но и образом поэта-колокола у Лермонтова, мотивами «Странствующего колокола» Гете и «Песни о колоколе» Шиллера, журналом «Колокол» Герцена. Матерь Смерть, вызывающая фольклорные ассоциации и наводящая на мысль о чичибабинском францисканстве (ср. также «Солнце — брат мой, звезды — сестры…» в стихотворении «Ни черта я не пришелец…»), вместе с тем напоминает невесту-смерть Блока, сестру-жизнь Пастернака, не говоря уже о матери-природе Петрарки (об этом писал исследователь чичибабинских сонетов И. Лосиевский). Мотив пира у Чичибабина в конечном итоге восходит к самому Платону, образ царственного слова — к Ахматовой, а верблюд, олицетворенное долготерпение поэта, связывает его с Цветаевой и Тарковским. В реминисценциях и аллюзиях, к которым прибегает Чичибабин, прослушиваются Данте («та власть, что движет солнце и светила», «мы вызубрим ад до последнего круга», «оставьте навсегда отчаянье и страх, входящие сюда вы»), Аввакум («еще немного побредем»), Сковорода («попавши к миру в сети, раскаиваюсь в этом»), Грибоедов («хлебнули горя от ума», «а судьи-то кто», «родимый дым приснился и запах»), Пушкин («он к ушам моим приник», «как с судна на бал», «народ безмолствует» (и красноречивые варианты: «который век безмолвствует народ…», «народ… молчит, дерьма набравши в рот»), «молясь о покое и воле», «и грусть моя грешна», «изнемогая от духовной жажды» и др.), Лермонтов («а счастья суетною ловлей», «за все, за все тебя благодарю»), Тютчев («мы то всего вернее любим, что нам приносит боль и гибель», «не плоть, а души убивает ложь», «особенная стать», «мир сей посетил в минуты роковые»), Горький («умевшему летать к чемушеньки грести»), Блок («я весь добра и света весть»).
За пренебрежением к профанному времени стоит личностное — с годами все более осознанное — прочтение библейского текста: отречение от суеты сует (один из любимых фразеологизмов Чичибабина, выражающий его отношение к сиюминутному), но с тем, чтобы «от сути золотой отвеявши полову», возлюбить эту живую суть. А потом выйти к людям — «и жизнь отдать за худшего из них». В чем и состоит «одиночная школа любви», притяжение личности к духовной первооснове мира:
Детство в людях не хранится,
Обстоятельства сильней нас, —
Кто подался в заграницы,
Кто в работу, кто в семейность.
Я ж гонялся не за этим,
Я и жил, как будто не был,
Одержим и незаметен
Между родиной и небом.
Не раз бывая на обочине жизни, самом ее краю, Чичибабин открыл для себя условность земных границ — и принес в поэзию переживание метафизической встречи: человека с человеком, слова со словом, наречия с наречием. Это открытие сделало его незаменимым. Однажды Чичибабин услышал от Зинаиды Миркиной молитву, которую полюбил всем сердцем: «Господи, как легко с Тобой, как тяжко без Тебя. Да будет воля Твоя, а не моя, Господи». Он принял известные слова Христа с восторгом неофита, как сказанные сегодня и о сегодняшнем. И вправду: что встает перед внутренним взглядом, когда — живущие в обезбоженном мире — мы вспоминаем Его гефсиманскую ночь? К чему обязывает нас повторение Христовой молитвы? С Чичибабиным вернее догадываешься об ответе: обязательстве жить, приняв реалии нового дня и помня о пославшей нас воле. Отзываясь. Радуясь. Видя ее во всем.
От составителя
В этой книге собраны под одной обложкой стихотворения Бориса Чичибабина (1923–1994), написанные с 40-х по 90-е годы прошлого века. При составлении книги учитывалось своеобразие биографического и творческого пути поэта. Он вошел в литературу в начале 60-х годов, на излете хрущевской оттепели. К этому времени за плечами у Чичибабина четыре года воинской службы (Закавказский фронт, 1942–1945 гг.), пятилетний срок в сталинских лагерях с 1946 по 1951 год. Только два года довелось ему учиться в Харьковском университете: год перед войной — на историческом факультете и год после войны — на филологическом. В июне 1946-го он был арестован по статье за антисоветскую агитацию. Хотя никакой антисоветской агитации, как говорил сам Чичибабин, быть не могло: разговоры, болтовня, стихи… Стихотворение «Что-то мне с недавних пор…», опубликованное в настоящей книге (см. «Стихотворения разных лет»), было предъявлено ему в качестве обвинения. Оказалось, что «хвост» тянулся еще с армии, и, вероятно, по этой причине его из харьковской тюрьмы отправили на Лубянку, в Москву. Там, сидя в одиночной камере, он написал стихотворение «Кончусь, останусь жив ли…», которое впоследствии считал началом своей творческой биографии. Осудили его на пять лет, срок по тем временам, как говорил Чичибабин, смехотворный. Около двух лет он провел в тюрьмах (Лефортово, Бутырской), остальной срок — в Вятлаге Кировской (ныне Вятской) области (Борис Алексеевич всегда испытывал чувство неловкости, когда говорили о его трудной судьбе, о лагерном прошлом, т. к. многим из его поколения выпало пройти через более страшные испытания).