Белые кувшинки Балаклеи Да здравствуют мир познававшие гении! И все ж я величием их не подавлен. Ручаюсь, что Пушкин, Шевченко и Гейне не меньше, чем Ньютон, Эйнштейн или Дарвин. К здоровому знанью оценим порыв мы, героев бессмертных не станем порочить. Но как торжествуют веселые рифмы, когда революцией плещут на площадь! По праву великим считается Линкольн, все души горят перед ликом Толстого, — но лирики тоже ведь шиты не лыком, нет силы сильнее звенящего слова. Нельзя без поэтов — а как же иначе? Над чудом прекрасного кто б тогда замер? Звенят над землей соловьиные ночи, и море слагает гремящий гекзаметр. О, жаркая кровь, исходящая горлом! О, горечь и боль, что гармонией стали! Есть что-то превыше законов и формул в души человеческой остром составе. Исчислить нельзя справедливость и нежность. О чаша любви моей, весело пенься! И лирика может спасти и утешить. Нужны человечеству ласка и песня. Не позднее 1965 Придвигайтесь, россияне, наполняйте чаши. Рассказать вам про сиянье Северное наше? Ошибусь — так вы поправьте, двиньте под бока-то. Жизнь у нас, сказать по правде, цветом не богата. Сверху — синь, а снизу — зелень. Но скажу теперь я: если в землю что посеем, так и лезут перья. Тут краса нежней и диче, тоньше, чем на юге. Тут не молкнут стаи птичьи да седые вьюги. И на той земле снежистой, по лесам-опушкам, не нарадовались жизни ни Толстой, ни Пушкин… Золоченое перо дай: похваляться станем над холодною природой вспыхнувшим сияньем. Половина неба стала голубой, а раньше бледным пламенем блистала, снег лежал оранжев. Только цвет один рекою набежит на лица, как спешит уже в другой он сразу перелиться. Ты стоишь под обаяньем, как отроду не был. Над тобой поюн-баяном полыхает небо. То лиловое лилось там, то зеленый свет там, и не пьяный ты, а просто тайное изведал. Так бывает, если снится или сердце любит. Не отсюдова ль жар-птица полетела в люди?.. <1952, 1965> * * * и я был верен сроду гармонии простой и русскому народу. Но, из конца в конец изъездивший отчизну, лишь Северский Донец в душе своей оттисну. Искал его сосков едва из колыбели. Там воздух был соснов, там воды голубели. Под сводами лесов, надвинутых на берег, светло его лицо, все-все в песочках белых. Вовек не иссыхал, от ночи холодея (Чугуев и Эсхар, Змиев и Балаклея), течением граня кручинистые кручи (родимые края, вас нет на свете лучше!). Не знаю, где засну, но с придыхом пою хоть, кувшинок белизну люблю в себе баюкать. Где б ни был я, навек грущу по крае отчем. Таких красивых рек в России мало очень. Прославлена струя и Волги, и Дуная, у каждого — своя, а у меня — иная. И сердце радо несть красу его большую, и слово про Донец по-своему сложу я. Не позднее 1965 * * * Я слыл по селам добрым малым {457}, меня не трогала молва, — но я не верил жирным мальвам, их плоти розовой не рвал. Она, как жар, цвела за тыном, и мне мерещились уже над каждым шорохом интимным свиные раструбы ушей. Над стоном стад, над тенью улиц, над перепелками в овсе цветы на цыпочках тянулись, как бы шпионили за всем. Они подслушивали мысли и — сокрушители крамол — из-за плетней высоких висли, чтоб смех за хатами примолк. От них несло крутыми щами. Им в хлев похряпать хорошо б. Хрустели, хрюкали, трещали и были хроникой трущоб. Людские шепоты и вопли, бессонница и полумгла в их вязкой зависти утопли, им долговязость помогла. И мальвы кровью наливались, их малевали на холстах, но в их внушительность, в их алость не верил ни один простак. Цветочки были хищной масти, на тонких ножках, тяжелы, они ломались от ненастий и задыхались от жары. А в лютый час полдневных марев у палисадников, у хат что выкомаривали мальвы, как рассыпались наугад! Их бархат был тяжел и огнен, ему дивился баламут. А мы под окнами подохнем и нас на свалку сволокут. Не позднее 1965 |