Ты снилась нам, но втайне разумелось, что ты отрады легкой не сулишь. Забывши долг, с душой не пошалишь. Тебя любили, в ком своя имелась. В тебе ж царит заманчивая тишь, ты от зари незримой раскраснелась, и жажду ласк, и чувственную смелость ты под покровом робости таишь. И суть твою дано вдыхать немногим, жнецам мечты, пытливцам одиноким. Я боль и смерть из рук твоих приму. Твой образ нежен, жалостлив и скорбен, как лик Христа. Я вырвал душу с корнем из чуждых недр и с ней припал к Нему. Наш общий друг, прозрев с позавчера, любовью древней возлюбил Россию. Любви иной ничем не пересилю, хоть ей еще не срок и не пора. Отрину бремя левого ребра, раздую жар и зрение расширю, и все, что прожил, брошу морю синю, коли в нем нет духовного добра. Я с детских лет не чту родства по крови. Когда ж гроза все зримей, все багровей, я мерой взял твой свет и доброту. Великий грех — равнять людей и нелюдь. Я стану всех одной любовью мерить, и только с ней я братьев обрету. И мы укрылись от сует мирских в скитах любви, где нежность — настоятель, где ты, прижавшись, в небе ли, в объятье ль, плыла сквозь жар в завороженный стих… Вот сон другой: мы были в мастерских у Эрнста Неизвестного. Ваятель был с нами прост, как давнишний приятель, но Бог дышал в мироподобьях сих. И здесь был дух деянию опорой. Не знали мы, ни день, ни час который, и вышли в мир с величием в крови. А там Москва металась и вопила, там жизнь текла, которой сроду было не до искусства и не до любви. Эрнст Неизвестный, будь вам зло во благо! Моя ж хвала темна и бестолкова. В сведенных мукой скалах Карадага был тот же мрак, такая же Голгофа. Кричат, как люди, глина и бумага, крылатый камень обретает слово, и нам, немым, вдвойне нужна отвага живьем вдышаться в гения живого. В его мозгу, что так похож на Дантов, болят миры, клубится бой гигантов. Биндюжник Бога, вечный работяга, один, как перст, над ширью шквальной дали, скажите, Эрнст, не вы ли изваяли из лавы ада чудищ Карадага? Бессмыслен русский национализм, но крепко вяжет кровью человечьей. Неужто мало трупов и увечий, что этим делом снова занялись? Ты слышишь вопль напыщенно-зловещий? Пророк-погромщик, осиянно-лыс, орет в статьях, как будто бы на вече, и тучами сподвижники нашлись. «Всех бед, — кричат, — виновники евреи, народа нет корыстней и хитрее — доколь терпеть Иванову горбу?» А нам еще смешно от их ужимок. Светла река, и в зарослях кувшинок веслом веселым к берегу гребу. Палатка за ночь здорово промокла. Еще свежо от утренней росы. Течет туман с зеленой полосы, а я тебе читаю вслух Софокла. В селе заречном редко лают псы, а, кроме них, на свете все замолкло. Под щебет птиц чуть движутся часы, а я тебе читаю вслух Софокла. Когда уйдем, хочу, чтоб ты взяла с собою воздух леса и села и старых ран чтоб кровь на мне засохла. Нам век тяжел. Нам братья не друзья. Мир обречен. Спасти его нельзя. А я тебе читаю вслух Софокла. Дурные сны — худые времена. Уже не жаль ни жизни, ни свободы — была б душа. Добро, что в эти годы в твоей любви моя сохранена. Твоя любовь — заветная страна нежбы и веры, берег Кинь Заботы. Ты вся для всех и вся ни для кого ты, соблазн добра, небесна и земна. Ты вся для ласк, как соловей для песен, и образ Божий сладостно-телесен, как родничок, спасаешь и поишь. Когда, как ввысь, смотрю в твои лесные, знать не хочу ни мира, ни России. Ты — мой Христос, мой Пушкин, мой Париж. Я никого на свете не кляну. Мы простодушны и премноготерпны: берущим дань не мстили за ущербы и низость душ не ставили в вину. Я лучше сам ушел от них теперь бы в ту южную верблюжную страну, где по песку ветвями шарят вербы и от безводья воют на луну. Там я забуду холод и вражду и сто ночей шагов твоих прожду. Ты сохни, рот, и вы, глаза, моргайте. Там твари, травы, воздух и вино — все к Лиле льнет и в Лилю влюблено, и свет в ручьях, и камни в Самарканде. |