Услышь мое заветное условье. Когда умру, зарой мой прах в глуби моей Руси, где гульбища коровьи, где небо землю молит «Не убий». Поэтов русских помни и люби, клади их сны в ночное изголовье, — они полны духовного здоровья, как русский лес и лето на Оби. Храни наш рай во свете и в тиши, но то, что есть, былым не заглуши и новых дружб тоской не охлади ты. Люби живых, с кем жизнь тебя свела, и будь сама любима и светла, с душой Христа и телом Афродиты. Издавнилось понятье «патриот». Кто б не служил России, как богине, и кто б души не отдал за народ? Да нет ни той, ни этого в помине. Прошли как жизнь. Дурак о них не врет. Колокола кладбищенской полыни поют им вслед, печалясь, как о Риме, грустит турист у вырытых ворот. Народ — отец нам и Россия — мать, но их в толпе безликой не узнать, черты их стерлись у безродной черни. Вот что болит, вот наша боль о чем, — к моей груди прильнувшая плечом, — а время все погромней, все пещерней. В любое место можно взять билет, есть дом у всех — Америка, Москва ли, — а мы с тобой из безымянной швали, а нам с тобой нигде приюта нет. Не для того, чтоб через сотню лет с тобой меня по имени назвали, я взял билет на призрачном вокзале и за сонетом выдышал сонет. Не я писал. Моим пером водила та власть, что движет листья и светила. Ты диктовала в грусти вечеров. Я был щепой в орфическом потоке. Я все сказал, всему подвел итоги. Я — твой диктант и Божий вещероб. Мне о тебе, задумчиво-телесной, писать — что жизнь рассказывать свою. Ты — мой собор единственный, ты — лес мой, в котором я с молитвою стою. Ты — всё, чем я дышал в родном краю: полынь полей, мед пасеки небесной, любовь к добру, и ужас перед бездной, и в черный час презренье к холую. Вся жизнь моя. Как мне вместить все это в один пролет мгновенного сонета, не пропустив, не предав ничего, чтоб ты, как мир, воскресла белой ранью, как божество, доступное желанью, как вышних чар над бренным торжество. Ты, братец, враль. В тебе играет брага. Ты мелешь вздор, не ведая управ: «Природа — все, искусство ж, хоть и благо, лишь вторит ей, ее же обобрав». Так Дант был вор у моря и у трав? И мудрый Бах пред пеньем сфер бедняга? И Парфенон не стоит Карадага? Ты, братец, враль. И все-таки ты прав. Что Моцарт сам и сам Буонарроти перед живым очарованьем плоти, чей нежный хмель любим и вожделен? Дурак зовет: «Поедем за моря, мол». А мы с тобой на всей Эллады мрамор не променяем Лилиных колен. Какое счастье, что у нас был Пушкин! Сто раз скажу, хоть присказка стара. Который год в загоне мастера и плачет дух над пеплищем потухшим. Топор татар, Ивана и Петра, смех белых вьюг да темный зов кукушкин… Однако ж голь на выдумку хитра: какое счастье, что у нас был Пушкин. Который век безмолвствует народ и скачет Медный задом наперед, но дай нам Бог не дрогнуть перед худшим, брести к добру заглохшею тропой. Какое счастье, что у нас есть Пушкин! У всей России. И у нас с тобой. Еще не весь свободен от химер я, еще от слов хмелеет голова. Простится ль мне мое высокомерье, дурацкий смех и праздные слова? Но солнце жжет и трудится трава, и бьется сердце, полное доверья. О вечной жизни пели наши перья, той, что свята, прекрасна и права. Я невзлюбил традиций и нотаций, я полюбил трудиться и мотаться и светлых снов космическую ширь. К моей звезде, таинственной, далекой, иду на свет единственной дорогой, слепого века строгий поводырь. Когда уйдут в бесповоротный путь любви моей осенние светила, ты напиши хоть раз когда-нибудь стихи про то, как ты меня любила. Я не прошу: до смерти не забудь. Ты и сама б до смерти не забыла. Но напиши про все, что с нами было, не дай добру в потопе потонуть. Гладишь — и я сквозь вечную разлуку услышу их. Я буду рад и звуку: дождинкой светлой в ночь мою стеки. И я по звуку нарисую образ. О, не ласкать, не видеть — но еще б раз душой услышать милые стихи. |