* * * Спокойно днюет и ночует {233}, кто за собой вины не чует: он свой своим в своем дому и не в чем каяться ему. Он в хоровом негодованье отверг и мысль о покаянье. А я и в множестве один, на мне одном сто тысяч вин. На мне лежит со дня рожденья проклятье богоотпаденья, и что такое русский бунт, и сколько стоит лиха фунт. И тучи кровью моросили, — когда погибло пол-России в братоубийственной войне, — и эта кровь всегда на мне. 1988 * * * Скользим над бездной, в меру сил других толкая {234}, — такое время на Руси, пора такая. Самих себя не узнаем, а крику много, — с того и на сердце моем тоска-тревога. О, как бы край мой засиял в семье народов! Да черт нагнал национал-мордоворотов. Ох, не к добру нам этот клич — свободы недуг, что всех винит, себя опричь, в народных бедах. У них обида правит бал, внутри темно в них, ужо такой у них запал — искать виновных. Весь белый свет готовы клясть, враждой несомы. Ох, как бы небу не попасть в жидомасоны. Какой бы стяг ни осенял их клан и веру, вот так же Гитлер начинал свою карьеру. И слово замерло в зобу, простор утратив, и ох как страшно за судьбу сестер и братьев. Любви-разумнице плачу всей жизнью дань я и не возмездия хочу, а покаянья. И лгали мне, и сам я лгал и кривде верил, но дух мой истины взалкал и зло измерил. Среди всколыхнутых стихий народной драмы мои плакучие стихи стоят как храмы, да кто услышит их — спроси у мила-края. Такое время на Руси, пора такая. Сто раз готов оставить кров, лишиться жизни, но только пусть не льется кровь в моей отчизне. Зачем был Пушкин тамадой, зачем рождаться? Ужели мало нам одной войны гражданской? О, злая ложь! На что зовешь? В кого ты целишь? Что человек тебе, что вошь. Так неужели ж один за всех — на всю страну, на всю планиду — я исповедую вину, а не обиду? 1989 Апшеронская нефть оплатила безвинные смерти. В президентских ушах не гремит сумгаитский погром… Я солдатом служил в бедном городе Степанакерте в приснопамятном сорок втором. В том горячем краю, маршируя под небом орлиным, в деревенской молве я армянские слышал слова ж и с тех пор полюбил, будто от роду был армянином, на камнях испеченный лаваш. Изнемогший, дремал под армянских шелковиц листвою, с минометным стволом на армянские выси взбежав. Я там жил наяву, — как же мне согласиться с Москвою, что земля эта — Азербайджан? Пусть Армении стон отдается в сердцах, как укор нам. Как Христу на кресте, больно кронам ее и корням: в закавказской дали, в том краю, в Карабахе Нагорном каждый день убивают армян. Перед крестной землей преклонюсь головою и сердцем. Как там други мои? Сколько лет как ни вести от них. И не все ли равно, кто грешней — Горбачев или Ельцин? — все мы предали наших родных, — не по крови родных, а по духу, по вере, по сути, по глубинному свету евангельских добрых надежд. Упаси нас, Господь, от немудрых и взбалмошных судей, от имперских лжецов и невежд. Чтоб за нашу вину нас в аду не замучили черти, в каждой русской душе, стон Армении, будь повторен… Я солдатом служил в бедном городе Степанакерте в приснопамятном сорок втором. <1988–1989> * * * чей облик от крови румян! Всегда обижали и вновь обижают армян. Звериные страсти и пена вражды на губах. Безглавые власти на смерть обрекли Карабах. Там дети без крова, там села огнем спалены, а доброго слова ни с той, ни с другой стороны. От зла содрогнулись старинные храмы в горах. Дрожа и сутулясь, над жертвами плачет Аллах. От пролитой крови земля порыжела на треть. Армянам не внове, да как нам в глаза им смотреть? С молитвой о чуде чего мы все ждем, отстранясь? Ужель мы не люди, и это возможно при нас? Там души живые, там лютого ада круги… Спаси их, Россия, и благом искупишь грехи. <1988–1989> * * * На меня тоска напала {237}. Мне теперь никто не пара, не делю ни с кем вины. Землю русскую целуя, знаю, что не доживу я до святой ее весны. Изошла из мира милость, вечность временем затмилась, исчерствел духовный хлеб. Все погромней, все пещерней время крови, время черни. Брезжит свет — да кто не слеп? Залечу ль рассудка раны: почему чужие страны нашей собственной добрей? У меня тоска по людям. Как мы истину полюбим, если нет поводырей? Не дослушаться ночами слова, бывшего в начале, из пустыни снеговой. Безработица у эха: этот умер, тот уехал — не осталось никого. Но с мальчишеского Крыма не бывала так любима растуманенная Русь. Я смотрю, как жаждет жатва, в задержавшееся завтра, хоть его и не дождусь. Что в Японии, что в Штатах — на хрена мне их достаток, — здесь я был и горю рад. Помнит ли Иосиф Бродский, что пустынницы-березки все по-русски говорят? «Милый, где твоя котомка?» — вопрошаю у котёнка, у ромашки, у ежа. Были проводы недлинны, спьяну каждому в их спины все шептал: «Не уезжай…» А и я сей день готовил, зрак вперял во мрак утопий, шел живой сквозь лютый ад. Бран был временем на измор, но не сциклился с цинизмом, как поэт-лауреат. Ухожу, не кончив спора. Для меня настанет скоро время Божьего суда. Хватит всем у неба солнца, но лишь тот из них спасется, кто воротится сюда. 1989 |