* * * Ежевечерне я в своей молитве {211} вверяю Богу душу и не знаю, проснусь с утра или ее на лифте опустят в ад или поднимут к раю. Последнее совсем невероятно: я весь из фраз и верю больше фразам, чем бытию, мои грехи и пятна видны и невооруженным глазом. Я все приму, на солнышке оттаяв, нет ни одной обиды незабытой; но Судный час, о чем смолчал Бердяев, встречать с виной страшнее, чем с обидой. Как больно стать навеки виноватым, неискупимо и невозмещенно, перед сестрою или перед братом, — к ним не дойдет и стон из бездны черной. И все ж клянусь, что вся отвага Данта в часы тоски, прильнувшей к изголовью, не так надежна и не благодатна, как свет вины, усиленный любовью. Все вглубь и ввысь! А не дойду до цели — на то и жизнь, на то и воля Божья. Мне это все открылось в Коктебеле под шорох волн у черного подножья. 1984 Никогда я Богу не молился так легко, так полно, как теперь… Добрый день, Аленушка-Алиса, прилетай за чудом в Коктебель. Видишь? — я, от радости заплакав, запрокинул голову — и вот Киммерия, алая от маков, в бесконечность синюю плывет. Вся плывет в непобедимом свете, в негасимом полдне, — и на ней, как не знают ангелы и дети, я не помню горестей и дней. Дал Господь согнать с души отечность, в час любви подняться над судьбой и не спутать ласковую Вечность со свирепой вольностью степной… Как мелась волошинская грива! Как он мной по-новому любим меж холмов заветного залива, что недаром назван Голубым. Все мы здесь — кто мучились, кто пели за глоток воды и хлеба шмат. Боже мой, как тихо в Коктебеле, — только волны нежные шумят. Всем дитя и никому не прадед, с малой травкой весело слиян, здесь по-детски властвует и правит царь блаженных Максимилиан. Образ Божий, творческий и добрый, в серой блузе, с рыжей бородой, каждый день он с посохом и торбой карадагской шествует грядой… Ах, как дышит море в час вечерний, и душа лишь вечным дорожит, — государству, времени и черни ничего в ней не принадлежит. И не славен я, и не усерден, не упорствую, и не мечусь, и что я воистину бессмертен, знаю всеми органами чувств. Это точно, это несомненно, это просто выношено в срок, как выносит водоросли пена на шипучий в терниях песок. До святого головокруженья нас порой доводят эти сны, — Боже мой Любви и Воскрешенья, Боже Света, Боже Тишины! Как Тебя люблю я в Коктебеле, как легко дышать моей любви, — Боже мой, таимый с колыбели, на земле покинутый людьми! Но земля кончается у моря, и на ней, ликуя и любя, глуби вод и выси неба вторя, бесконечно верую в Тебя. 1984 Как будто бы во сне повинном, что не со всяким может статься, я чувствую себя дельфином на карадагской биостанции. Зачем я дался людям глупым и почему, хоть в скалах выбей, мы то всего сильнее любим, что нам приносит боль и гибель? В бассейне замкнутом и душном, где развернуться сердцу негде, что в теле мне моем недужном и в обреченном интеллекте? Я разлучен с родимой бездной, мне все враждебно и непрочно, и надо мной не свод небесный, а потолок цементно-блочный. С тремя страдальцами другими, утратив братьев и подругу, плыву и прыгаю за ними по кругу, Господи, по кругу! Нас держат с котиками вместе, и так расчетливо и дико на мне сбывается возмездье за поведенье Моби Дика. Во славу трубящей науки, что дуракам сулит бессмертье, сношу бессмысленные муки и не прошу о милосердье. Спасибо, брат старшой, спасибо, дитя корысти и коррупций, — твоя мороженая рыба не лезет в горло вольнолюбцу. И вот — в пяти шагах от моря, от неба синего, от рая я с неразумия и с горя никак не сдохну, умирая. 1984 В радостном небе разлуки зарю дымкой печали увлажню: гриновским взором прощально смотрю на генуэзскую башню. О, как пахнуло веселою тьмой из мушкетерского шкафа, — рыцарь чумазый под белой чалмой — факельноокая Кафа! Желтая кожа нагретых камней, жаркий и пыльный кустарник — что-то же есть маскарадное в ней, в улицах этих и зданьях. Тешит дыханье, холмами зажат, город забавный, как Пэппи, а за холмами как птицы лежат пестроцветущие степи. Алым в зеленое вкрапался мак, черные зернышки сея. Море синеет и пенится, как во времена Одиссея. Чем сгоряча растранжиривать прыть по винопийным киоскам, лучше о Вечности поговорить со стариком Айвазовским. Чьи не ходили сюда корабли, но, удалы и проворны, сколько богатств под собой погребли сурожскоморские волны! Ласковой сказке поверив скорей, чем историческим сплетням, тем и дышу я, платан без корней, в городе тысячелетнем. И не нарадуюсь детским мечтам, что, по-смешному заметен, Осип Эмильевич Мандельштам рыскал по улочкам этим. 1984 |