ЦЕРКОВЬ В КОЛОМЕНСКОМ{134} Все, что мечтала услышать душа в всплеске колодезном, вылилось в возгласе: «Как хороша церковь в Коломенском!» Знаешь, любимая, мы — как волхвы: в поздней обители — где еще, в самом охвостье Москвы, — радость увидели. Здравствуй, царевна средь русских церквей, бронь от обидчиков! Шумные лица бездушно мертвей этих кирпичиков. Сменой несметных ненастий и ведр дышат, как дерево. Как же ты мог, возвеличенный Петр, съехать отселева? Пей мою кровушку, пшикай в усы зелием чертовым. То-то ты с мл аду от Божьей красы зенки отвертывал. Божья краса в суете не видна. С гари да с ветра я вижу: стоит над Россией одна самая светлая. Чашу страданий испивши до дна, пальцем не двигая, вижу: стоит над Россией одна самая тихая. Кто ее строил? Пора далека, слава растерзана… Помнишь, любимая, лес да река — вот она, здесь она. В милой пустыне, вдали от людей нет одиночества. Светом сочится, зари золотей, русское зодчество. Гибли на плахе, катились на дно, звали в тоске зарю, но не умели служить заодно Богу и Кесарю… Стань над рекою, слова лепечи, руки распахивай. Сердцу чуть слышно журчат кирпичи тихостью Баховой. Это из злыдни, из смуты седой прадеды вынесли диво, созвучное Анне Святой в любящем Вильнюсе. Полные света, стройны и тихи, чуда глашатаи, — так вот должны воздвигаться стихи, книги и статуи. …Грустно, любимая. Скоро конец мукам и поискам. Примем с отрадою тихий венец — церковь в Коломенском. <1973> ЛИТВА — ВПЕРВЫЕ И НАВЕК{135} Одну я прожил или две, неволен и несветел, но я не думал о Литве, пока тебя не встретил. Сквозь дым и сон едва-едва нашел единоверца. А ты мне все: «Литва, Литва…», — как о святыне сердца… И вот, дыханье затая, огнем зари облиты, сошли как в тайну ты и я на вильнюсские плиты. Плыла, как лодочка, Литва, смолою пахли доски, в лесах высокая листва шумела по-литовски. Твои глаза под цвет лесов, так сладко целовать их, но рядом тысячи Христов повисли на распятьях. Я ведал сам и верил снам, бродя по крестной пуще, что наш восторг ее сынам был оскорбленья пуще. Пусть я из простаков простак, но как нам выжить все же, когда от боли на крестах дрожат ладони Божьи?.. И мученическая смерть ни капли не суровей, чем о любви своей не сметь проговориться в слове. Сквозь боль пронесший на губах озноб сосны и тмина, Чюрленис — ты безумный Бах из рощи Гедимина. За нами гнался дикий век своим дыханьем сжечь нас, но серебром небесных рек нам лбы студила Вечность. И стали от веселых слез у нас глаза туманны, когда и нам пройти пришлось у стен костела Анны. Их тихий свет в себе храня, их простотою мерясь, мы не разлюбим те края, где протекает Нерис. Я перед той тоской винюсь, какой никто б не вынес, но знай, что я еще вернусь к твоим ладоням, Вильнюс. <1973> ВЕНОК НА МОГИЛУ ХУДОЖНИКА{136} Хоть жизнь человечья и вправду пустяк, но, даже и чудом не тронув, Чюрленис и Врубель у всех на устах, а где же художник Филонов? Над черным провалом летел, как Дедал, питался как птица Господня, а как он работал и что он видал, никто не узнает сегодня. В бездомную дудку дудил, как Дедал, аж зубы стучали с мороза, и полдень померкнул, и свет одичал, и стала шиповником роза. О, сможет сказать ли, кому и про что тех снов размалеванный парус? Наполнилось время тоской и враждой, и Вечность на клочья распалась. На сердце мучительно, тупо, нищо, на свете пустынно и плохо. Кустодиев, Нестеров, кто там еще — какая былая эпоха! Ничей не наставник, ничей не вассал, насытившись корочкой хлеба, он русскую смуту по-русски писал и веровал в русское небо. Он с голоду тонок, а судьи толсты, и так тяжела его зрячесть, что насмерть сыреют хмельные холсты, от глаз сопричастников прячась. А слава не сахар, а воля не мед, и, солью до глаз ополоскан, кто мог бы попасть под один переплет с Платоновым и Заболоцким. Он умер в блокаду — и нету его: он был и при жизни бесплотен. Никто не расскажет о нем ничего, и друг не увидит полотен… Я вою в потемках, как пес на луну, зову над зарытой могилой… …Помилуй, о Боже, родную страну, Россию спаси и помилуй. <1973> |