* * * С далеких звезд моленьями отозван {119}, к земле прирос и с давних пор живет в лесу литовском Иисус Христос. Знобят дожди его нагое тело, тоскуют с ним, и смуглота его посеверела от здешних зим. Его лицо знакомо в каждом доме, где видят сны, но тихо стонут нищие ладони в кору сосны. Не слыша птиц, не радуясь покою лесных озер, он сел на пень и жалобной рукою щеку подпер… Я в ту страну лесную и речную во сне плыву, но все равно я ветрено ревную к нему Литву. Он там сидит на пенышке сосновом под пенье ос, и до сих пор никем не арестован смутьян Христос. Про черный день в его крестьянской торбе пяток сельдей. Душа болит от жалости и скорби за всех людей. Ему б — не ложь словесного искуса, молву б листвы… Ну как же вы не видели Иисуса в лесах Литвы? 1970 * * * Месяц прошел и год, десять пройдет и сто {120}, — дышит — поет внизу море в барашках белых. Ласточкино гнездо, Ласточкино гнездо — нежного неба зов, южного моря берег. Прожитых дней печаль стихла и улеглась. Чайки сулят покой. Звездно звенят цикады. Близким теплом души, блеском любимых глаз в Ласточкином гнезде так неземно тиха ты. Наши сердца кружит солнца и моря хмель, память забыла все горести и ненастья. Почка лозы святой — пушкинская свирель — путников вновь свела в замке добра и счастья. Сладостно-солона вечная синева, юность ушла в туман на корабле прошедшем. «Ласточкино гнездо» — ласковые слова, те, что не раз, не два мы в тишине прошепчем. Как за волной волна, тайне душа верна. Спят за горой гора в свете от кипарисов. Давние времена, славные имена, как ветровой привет и как заветный вызов. Стань для меня с тобой памятью и звездой, где, как веков настой, море шумит в пещерах, Ласточкино гнездо, Ласточкино гнездо — нежного неба зов, южного моря берег. 1970 * * * Деревья бедные, зимою черно-голой {121} что снится вам на городском асфальте? Сквозь сон услышьте добрые глаголы, моим ночам свою беду оставьте. Взмахнув ветвями, сделайтесь крылаты, летите в Крым, где хорошо и южно, где только жаль, что не с моей зарплаты, а то и нам погреться было б нужно. Морозы русские, вы злее, чем монголы, корней не рушьте, сквозь кору не жальте… Что может сниться вам зимою черно-голой, деревья бедные, на городском асфальте? 1971 * * * Дай вам Бог с корней до крон {122} без беды в отрыв собраться. Уходящему — поклон. Остающемуся — братство. Вспоминайте наш снежок посреди чужого жара. Уходящему — рожок. Остающемуся — кара. Всяка доля по уму: и хорошая, и злая. Уходящего — пойму. Остающегося — знаю. Край души, больная Русь, — перезвонность, первозданность (с уходящим — помирюсь, с остающимся — останусь) — дай нам, вьюжен и ледов, безрассуден и непомнящ, уходящему — любовь, остающемуся — помощь. Тот, кто слаб, и тот, кто крут, выбирает каждый между: уходящий — меч и труд, остающийся — надежду. Но в конце пути сияй по заветам Саваофа, уходящему — Синай, остающимся — Голгофа. Я устал судить сплеча, мерить временным безмерность. Уходящему — печаль. Остающемуся — верность. 1971 ПАМЯТИ А. ТВАРДОВСКОГО{123} Вошло в закон, что на Руси при жизни нет житья поэтам, о чем другом, но не об этом у черта за душу проси. Но чуть взлетит на волю дух, нислягут рученьки в черниле, уж их по-царски хоронили, за исключеньем первых двух. Из вьюг, из терний, из оков, из рук недобрых, мук немалых народ над миром поднимал их и бережно, и высоко. Из лучших лучшие слова он находил про опочивших, чтоб у девчонок и мальчишек сто лет кружилась голова. На что был загнан Пастернак — тихоня, бука, нечестивец, а все ж бессмертью причастились и на его похоронах… Иной венец, иную честь, Твардовский, сам себе избрал ты, затем чтоб нам хоть слово правды по-русски выпало прочесть. Узнал, сердечный, каковы плоды, что муза пожинала. Еще лады, что без журнала. Другой уйдет без головы. Ты слег, о чуде не моля, за все свершенное в ответе… О, есть ли где-нибудь на свете Россия — родина моя? И если жив еще народ, то почему его не слышно и почему во лжи облыжной молчит, дерьма набравши в рот? Ведь одного его любя, превыше всяких мер и правил, ты в рифмы Теркина оправил, как сердце вынул из себя. И в зимний пасмурный денек, устав от жизни многотрудной, лежишь на тризне малолюдной, как жил при жизни одинок. Бесстыдство смотрит с торжеством. Земля твой прах сыновний примет, а там Маршак тебя обнимет, «Голубчик, — скажет, — с Рождеством!..» До кома в горле жаль того нам, кто был эпохи эталоном — и вот, унижен, слеп и наг, лежал в гробу при орденах, но с голодом неутоленным, — на отпеванье потаенном куда пускали по талонам на воровских похоронах. 1971 |