* * * Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю {115} — молиться молюсь, а верить — не верю. Я сын твой, я сон твоего бездорожья, я сызмала Разину струги смолил. Россия русалочья, Русь скоморошья, почто не добра еси к чадам своим? От плахи до плахи по бунтам, по гульбам задор пропивала, порядок кляла, — и кто из достойных тобой не погублен, о гулкие кручи ломая крыла. Нет меры жестокости ни бескорыстью, и зря о твоем же добре лепетал дождем и ветвями, губами и кистью влюбленно и злыдно еврей Левитан. Скучая трудом, лютовала во блуде, шептала арапу: кровцой полечи. Уж как тебя славили добрые люди — бахвалы, опричники и палачи. А я тебя славить не буду вовеки, под горло подступит — и то не смогу. Мне кровь заливает морозные веки. Я Пушкина вижу на жженом снегу. Наточен топор, и наставлена плаха. Не мой ли, не мой ли приходит черед? Но нет во мне грусти и нет во мне страха. Прими, моя Русь, от сыновних щедрот. Я вмерз в твою шкуру дыханьем и сердцем, и мне в этой жизни не будет защит, и я не уйду в заграницы, как Герцен, судьба Аввакумова в лоб мой стучит. 1969 * * * ползучая эпоха, смотри: я — горстка праха, и разве это плохо? Я жил на белом свете и даже был поэтом, — попавши к миру в сети, раскаиваюсь в этом. Давным-давно когда-то под песни воровские я в звании солдата бродяжил по России. Весь тутошний, как Пушкин или Василий Теркин, я слушал клеп кукушкин и верил птичьим толкам. Я — жрец лесных религий, мне труд — одна морока, по мне, и Петр Великий не выше скомороха. Как мало был я добрым хоть с мамой, хоть с любимой, за что и бит по ребрам судьбиной, как дубиной. В моей дневной одышке, в моей ночи бессонной мне вечно снятся вышки над лагерною зоной. Не верю в то, что руссы любили и дерзали. Одни врали и трусы живут в моей державе. В ней от рожденья каждый железной ложью мечен, а кто измучен жаждой, тому напиться нечем. Вот и моя жаровней рассыпалась по рощам. Безлюдно и черно в ней, как в городе полнощном. Юродивый, горбатенький, стучусь по белу свету — зову народ мой батенькой, а мне ответа нету. От вашей лжи и люти до смерти не избавлен, не вспоминайте, люди, что я был Чичибабин. Уже не быть мне Борькой, не целоваться с Лилькой, опохмеляюсь горькой. Закусываю килькой. 1969 Будь проклят, император Петр, стеливший душу, как солому! За боль текущего былому пора устроить пересмотр. От крови пролитой горяч, будь проклят, плотник саардамский, мешок с дерьмом, угодник дамский, печали певческой палач! Сам брады стриг? Сам главы сек! Будь проклят, царь-христоубийца, за то, что кровию упиться ни разу досыта не смог! А Русь ушла с лица земли в тайнохранительные срубы, где никакие душегубы ее обидеть не могли. Будь проклят, ратник сатаны, смотритель каменной мертвецкой, кто от нелепицы стрелецкой натряс в немецкие штаны. Будь проклят, нравственный урод, ревнитель дел, громада плоти! А я служу иной заботе, а ты мне затыкаешь рот. Будь проклят тот, кто проклял Русь — сию морозную Элладу! Руби мне голову в награду за то, что с ней не покорюсь. 1970 У Бога в каменной шкатулке есть город темной штукатурки, испорошившейся на треть, где я свое оставил сердце — не подышать и насмотреться, а полюбить и умереть. Войдя в него, поймете сами, что эти башенки тесали для жизни, а не красоты. Для жизни — рынка заварушка, и конной мельницы вертушка, и веры тонкие кресты. С блаженно-нежною усмешкой я шел за юной белоснежкой, былые горести забыв. Как зябли милые запястья, когда наслал на нас ненастье свинцово-пепельный залив. Но доброе средневековье дарило путников любовью, как чудотворец и поэт. Его за скудость шельмовали, а все ж лошадки жерновами мололи суету сует… У Бога в каменной шкатулке есть жестяные переулки, домов ореховый раскол в натеках смол и стеарина и шпиль на ратуше старинной, где Томас лапушки развел. За огневыми витражами пылинки жаркие дрожали и пел о Вечности орган. О город готики Господней, в моей безбожной преисподней меня твой облик настигал. Наверно, я сентиментален. Я так хочу вернуться в Таллинн и лечь у вышгородских стен. Там доброе средневековье колдует людям на здоровье — и дух не алчет перемен. Сентябрь 1970 |