Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
   А. И. СОЛЖЕНИЦЫНУ{110}
Изрезан росписью морщин,
со лжою спорит Солженицын.
Идет свистеж по заграницам,
а мы обугленно молчим.
И думаем: «На то и гений,
чтоб быть орудием добра, —
и слава пастырю пера,
не убоявшуся гонений!..»
В ночи слова теряют вес,
но чин писателя в России
за полстолетия впервые
он возвеличил до небес.
Чего еще ему бояться,
чьи книги в сейфах заперты,
кто стал опорой доброты
и ратником яснополянца,
кто, сроки жизни сократив,
раздавши душу без отдарства,
один за всех — на государство,
казенной воле супротив?
Упырствуют? А ты упорствуй
с ошметком вольности в горсти
и дружбой правнуков сласти
свой хлеб пророческий и черствый.
Лишь об одном тебя молю
в пылу, боюсь, что запоздалом:
не поддавайся русохвалам,
на лесть гораздым во хмелю.
Не унимайся, сын землицын,
во лбы волнение вожги!
В Кремле артачатся вожди.
Творит в Рязани Солженицын.
И то беда, а не просчет,
что в скором времени навряд ли
слова, что бременем набрякли,
Иван Денисович прочтет.
<1969>
       СОЖАЛЕНИЕ{111}
Я грех свячу тоской.
Мне жалко негодяев —
как Алексей Толстой
и Валентин Катаев.
Мне жаль их пышных дней
и суетной удачи:
их сущность тем бедней,
чем видимость богаче.
Их сок ушел в песок,
чтоб, к веку приспособясь,
за лакомый кусок
отдать талант и совесть.
Их светом стала тьма,
их ладом стала заметь,
но им палач — сама
тревожливая память.
Кто знает, сколько раз,
возвышенность утратив,
в них юность отреклась
от воздуха и братьев.
Как страшно быть шутом
на всенародных сценах —
и вызывать потом
безвинно убиенных.
В них роскошь языка —
натаска водолея —
судила свысока
Платонова Андрея.
(О нем, чей путь тернист,
за чаркою растаяв,
«Какой же он стилист?» —
обмолвился Катаев.)
Мне жаль их все равно.
Вся мера их таланта —
известная давно
словесная баланда.
Им жарко от наград,
но вид у них отечен,
и щеки их горят
от призрачных пощечин.
Безжизненные пни,
разляписто-убоги,
воистину они —
знамение эпохи…
Я слезы лью о двух,
но всем им нет предела,
чей разложился дух
скорей, чем плоть истлела
и умерло Лицо,
себя не узнавая,
под трупною ленцой
льстеца и краснобая.
<1969>
* * *
Жизнь кому сито, кому решето{112}, —
всех не помилуешь.
В осыпь всеобщую Вас-то за что,
Осип Эмильевич?..
1969
* * *
Цветы лежали на снегу{113},
твое лицо тускнело рядом, —
и лишь дыханием и взглядом
я простонать про то смогу.
Был воздух зимний и лесной,
как дар за годы зла и мрака,
была могила Пастернака
и профиль с каменной слезой.
О счастье, что ни с кем другим
 не шел ни разу без тебя я,
на строчки бережно ступая,
по тем заснежьям дорогим.
Как после неуместен был
обед в полупарадном стиле,
когда еще мы не остыли
от пастернаковской судьбы…
Звучи, поэзия, звучи,
как Маяковский на Таганке!
О три сосны — как три цыганки,
как три языческих свечи…
Когда нам станет тяжело,
ты приходи сюда погреться,
где человеческое сердце
и под землей не зажило.
Чужую пыль с надгробья смой,
приникни ртом к опальной ране,
где я под вещими ветрами
шумлю четвертою сосной.
1969
* * *
Куда мне бежать от бурлацких замашек?{114}
Звенят небеса высоко.
На свете совсем не осталось ромашек
и синих, как сон, васильков.
Отдай мою землю с дождем и рябиной,
верни мне березы в снегу.
Я в желтые рощи ушел бы с любимой,
да много пройти не смогу.
Лишь воздух полуночи мой собеседник.
Сосняк не во сне ли возник?
Там серый песок, там чабрец и бессмертник,
там дикие звезды гвоздик.
Бросается в берег русалочья брага.
Там солнышком воздух согрет.
И сердце не вспомнит ни худа, ни блага,
ни школьных, ни лагерных лет.
И Вечность вовек не взойдет семицветьем
в загробной безрадостной мгле.
И я не рожден в девятьсот двадцать третьем,
а вечно живу на земле.
Я выменял память о дате и годе
на звон в поднебесной листве.
Не дяди и тети, а Данте и Гете
со мной в непробудном родстве.
1969
32
{"b":"544052","o":1}