ВОСПОМИНАНИЕ ОБ ЭРЕНБУРГЕ{40} От нечестивых отмолчится, а вопрошающих научит Илья Григорьевич, мальчишка, всему великому попутчик. Ему, как пращуру, пращу бы — и уши ветром просвистите. Им век до веточки прощупан, он — озорник и просветитель. Чтоб не совела чайка-совесть, к необычайному готовясь, чтоб распознать ихтиозавра в заре светающего завтра. Седьмой десяток за плечами, его и жгли и запрещали, а он, седой, все так же молод — и ничего ему не могут. Ему сопутствуют, как видно, едва лишь путь его начался, любовь мазил и вундеркиндов и подозрительность начальства. Хоть век немало крови попил, а у жасмина нежен стебель, и струйки зыблются, и тепел из трубки высыпанный пепел. И мудрость хрупкая хранится, еще не понятая всеми, в тех разношерстных, чьи страницы переворачивает время. И чувство некое шестое вбирает мира темный трепет. Он знает более, чем стоит, и проговариваться дрейфит. Я все грехи его отрину и не презрю их по-пустому за то, что помнит он Марину и верен свету золотому. Таимой грустью воспаривши в своем всезнанье одиноком, легко ли помнить о Париже у хмурого Кремля под боком? Чего не вытерпит бумага! Но клятвы юности исполнит угомонившийся бродяга, мечтатель, Соловей-разбойник. Сперва поэт, потом прозаик, неистов, мудр, великолепен, он собирает и бросает, с ним говорят Эйнштейн и Ленин. Он помнит столько погребенных и, озарен багряным полднем, до барабанных перепонок тревогой века переполнен. Не знаю, верит ли он в Бога, но я люблю такие лица — они святы, как синагога. Мы с ним смогли б договориться. 1960 А личина одна у добра и у лиха, всё живое во грех влюблено, — столько было всего у России великой, что и помнить про то мудрено. Счесть ли храмы святые, прохлады лесные, Грусть и боль неотпетых гробов? Только Пушкин один да один у России — ее вера, надежда, любовь. Она помнит его светолётную поступь и влюбленность небесную глаз, и, когда он вошел в ее землю и воздух, в его облик она облеклась. А и смуты на ней, и дела воровские, и раздолье по ним воронью, — только Пушкин один да один у России — мера жизни в безмерном краю. Он, как солнце над ней, несходим и нетленен, и, какой бы буран ни подул, мы берем его там и душою светлеем, укрепляясь от пушкинских дум. В наши сны, деревенские и городские, пробираются мраки со дна, — только Пушкин один да один у России, как Россия на свете одна. Так давайте доверимся пушкинским чарам, сохраним человечности свет, и да сбудутся в мире, как нам обещал он, Божий образ и Божий завет. Обернутся сказаньем обиды людские на восходе всемирного дня, — только Пушкин один да один у России, как одна лишь душа у меня. <1960, 1990> * * * вы, как неуходящая юность, — полюбите меня, потому что и сам я люблю вас. Смелым словом звеня в стихотворном свободном полете, это вы из меня о своем наболевшем орете. Век нас мучил и мял, только я на него не в обиде. Полюбите меня, пока жив я еще, полюбите! За характер за мой и за то, что тружусь вместе с вами. Больше жизни самой я люблю роковое призванье. Не дешевый пижон, в драгоценные рифмы разоткан, был всего я лишен, припадая к тюремным решеткам. Но и там, но и там, где зима мои кости ломала, ваших бед маята мою душу над злом поднимала. Вечно видится мне, влазит в сердце занозою острой: в каждом светлом окне меня ждут мои братья и сестры. Не предам, не солгу, ваши боли мой мозг торопили. Пусть пока что в долгу — полюбите меня, дорогие! Я верну вам потом, я до гроба вам буду помощник. Сорок тысяч потов, сорок тысяч бессонниц полночных. Ну, зачем мне сто лет? Больше жизни себя не раздашь ведь. Стало сердце стареть, стала грудь задыхаться и кашлять. Не жалейте ж огня. Протяните на дружбу ладоши. Полюбите меня, чтобы мне продержаться подольше. 1960 |