— Это ты верно говоришь, хлопец. Только Соколов наш не любит людей на смерть водить. Он больше того придерживается, чтобы фашисту была смерть.
— Правду говорите, тетечка… Это я так, к слову пришлось, про эту самую смерть. Жили мы и жить будем на нашей земле, а ему, гаду-фашисту, кишки вывернем.
— Верно говоришь, сынок!
Тетка Палашка задумалась о чем-то своем и, заметив около землянки Светлика, решительно направилась к нему. Парень с остреньким, как шило, носиком, подмигнув в сторону удаляющейся тетки, от нечего делать еще раз поддразнил товарища:
— Съел, Сыч?
— Не понимаю.
— Да что тут понимать? Обрезала тебя тетка! Что-то ты, Сыч, такой храбрости набрался с тех пор, как сюда попал, что хоть сразу тебя в бой посылай.
— Ну и набрался. Трусом никогда не был!
— Не был! А почему ты за нашими спинами прятался, когда мы из этого пекла выбирались? Разве я не помню, как ты чуть не провалил все дело, когда я с немецким часовым расправлялся? Кабы не наши хлопцы, быть бы мне тогда на штыке и не видел бы я сегодня твоей воинственной прыти перед теткой.
— Брось, Сомик, нашел о чем говорить. Я же в самом деле чувствовал себя тогда очень плохо. Так плохо, что не имел никакой надежды выбраться оттуда. И если бы не вы, погиб бы я, как пить дать. А разве не я вас тогда уговаривал?
— К чему уговоры, когда мы уже давно готовились бежать? Уговаривал! А еще хвастает, что комиссаром был!
— Ты не сердись, Сомик. Я взаправду, как очутился здесь, такую силу в себе почувствовал, что мне не хочется ни одной лишней минуты сидеть без дела. И вот увидишь, Сомик, мы еще так с тобой повоюем, что аж лес задрожит от страха.
— И впрямь осина вот уже трепещет с перепугу! Такого страху ты нагнал на нее.
Из-под косматых бровей на сразу потемневшем лице сверкнул острый, как отточенное лезвие, взгляд. Сыч порывистым жестом поправил пилотку на голове, прилег на смятую шинель. Минуту спустя заговорил спокойно, рассудительно, словно идя на примирение:
— Ты напрасно смеешься, Сомик. Искренне тебе говорю, что вскоре буду воевать, и ты, если захочешь, тоже сразу дело найдешь. Я уже ходил, разузнавал… Тут в карантине нас могут еще долго задержать. Но мы и сами можем податься в какой-нибудь отряд, если там есть знакомые.
— А если нет, кто это сразу примет незнакомых?
— Конечно. Но тут есть один отряд, говорили. Но я еще хорошо не разведал. Вот похожу еще, разузнаю.
И Сыч ходил.
А тетка Палашка в штабной землянке вела решительную атаку на Лявона Марковича, в ведении которого находилась хозяйственная часть лагеря. Светлик отмахивался обеими руками:
— Ничего не выйдет, Пелагея Семеновна. Распорядок один. Рацион один, ни грамма больше!
— Да что ты меня рационом пугаешь, все равно, как дед Пранук функцией мне угрожает!
— Что, что?
— Да ничего. Ты меня рационом не попрекай. Что твой рацион? Он для здорового годится.
— Ни одного лишнего грамма. Для всех одинаково.
— Что значит для всех? Вот который из деревни прибыл, или из совхоза, или откуда-нибудь из местечка, так у него в собственной торбе десять твоих рационов.
— Я и говорю, зачем тогда больше в котел закладывать?
— Говорю, говорю! А ты не говори, а иди вон погляди: люди из немецких лагерей пришли еле живы, кожа к костям присохла, а ты… ни грамма больше! Нет, вот что я тебе окажу, хоть ты и мой директор, и человек, можно сказать, ничего себе, но скряга изрядный! Не ждала я, не надеялась! Дай, думаю, хлопцев подкормлю, на ноги их скорее поставлю. Шкварку им лишнюю, картошку салом залить, не так в горле драть будет… Можно хороший кулеш заправить… Глядишь, человек и ожил, и на свет божий глядит веселей. И винтовку держит ловчей, и не ходит, а танцует… Он тогда твоего Гитлера живого в могилу загонит! Он тогда…
— Стой, стой, тетка! Сдаюсь!
И, подняв руки вверх, трагично спрашивает Лявон Маркович:
— Ну сколько тебе нужно этого сала?
— Пуд! — лаконично отрезала тетка Палашка.
— Ты меня без ножа режешь, Пелагея Семеновна. Где я тебе возьму столько? Ну ладно, ладно, только уйми свой пулемет.
Даю полпуда.
— Пуд и ни грамма меньше!
— Да пойми же ты, что я должен приберечь…
— Дивлюсь я тебе, Лявон Маркович, как это у тебя язык повертывается такое слово молвить. На людском здоровье экономить хочешь?
— Ну хватит, мир! Бери в кладовке свой пуд и дай мне хоть воздухом немного подышать! — Светлик вытер вспотевшую лысину и с облегчением вздохнул, когда грозная фигура тетки, наконец, скрылась.
Тетка торжественно несла в кухню свои сверхплановые приобретения, и вся ее величественная фигура так и дышала гордостью победителя.
И по этой причине она становилась столь миролюбивой, что даже не удосуживалась заметить очередного нарушения экстерриториальности ее владений каким-нибудь шальным вестовым, который, воспользовавшись ее отсутствием, отважно забирался в самые недра кухонного сектора и до того очаровывал молодых девчат разными веселыми рассказами, что только и слышны были их возгласы: «Ну и выдумщик! Вот наговорил!»
Правда, завидя величественную фигуру тетки Палашки, веселый рассказчик сразу терял дар красноречия и поспешно отступал на безопасные позиции.
Увидя тетку Палашку с трофеями, несколько утрачивал свой всегдашний покой и дед Пранук и, покручивая усы, встречал ее примирительной репликой:
— Вот и шкварок поедим.
— Нет уж… Выкуси свою функцию!
Дед флегматично выслушивал такое оскорбление и после непродолжительного размышления заключал:
— Характерец, однако… — После чего шел на берег реки, где в землянке была устроена партизанская баня, и начинал колоть дрова. И колол их с такой яростью, что какой-нибудь обломок взлетал стремительно и, загудев, как заправский пропеллер, с маху шлепался в воду. Дед провожал его задумчивым взглядом, вздыхал:
— Характерец, однако…
5
В сентябре вечереет рано. Не успеешь оглянуться, как солнце уже скрылось за лесом. И едва оно померкнет, над землей расплывается ранняя осенняя стынь. Она зябко хватает за плечи, пробирается сквозь дырявые сапоги, прокрадывается сквозь складки потертой шинели. Люди тесней жмутся друг к другу, чтобы было теплее, уютнее.
В шалашах весело, шумно. Кое-где пиликает гармоника, и ей подтягивают дружные голоса. Тут и там идут горячие споры о том, когда фашисты повернут оглобли. Когда и в какой отряд пошлют, к каким командирам лучше всего попасть… За вечер переберут десятки отрядов и командиров, о которых здесь ходят разные слухи. И одна мысль владеет всеми: просить начальство скорее отправить в отряд на боевую работу, попасть туда, где жизнь бурлит, идет полным ходом. А здесь что? Ну, военная подготовка… А не лучше ли поупражняться на фашистах? Куда лучше, когда человек при живом деле находится, чем маяться тут, в карантине. И странно как-то: не то партизан, не то чорт знает что.
— А как же, — бубнит кто-то в темноте, — все равно, как арестанты сидим. Только что решеток нет. Проверяют все…
Бубнящий голос встречает дружный отпор:
— А ты что? Без проверки захотел. Тут, брат, только пусти, так всяких гадов наползет, и опомниться не успеешь, как в фашистскую западню угодишь. Вот в нашем районе случай был…
Начинаются рассказы о разных событиях и случайностях.
Сыч, который так любит послушать все эти разговоры в шалаше, тихо спрашивает:
— Вот вы про Копушу говорите. А как до него добраться? Где он теперь?
— Ишь, чего захотел! Кто это там! Из лагерных? Тогда понятно, они порядка еще не знают. Но ты красноармеец, должен был бы знать, что на войне каждая воинская часть засекречена.
— Разве и у партизан так?
— А ты думал, что партизаны — это тебе детские забавы? И какая тебя только мать родила, хлопец, что ты этого не знаешь?
У Сыча не было особенных оснований пускаться в излишние дискуссии по этому поводу, и он замолкал. На минуту говор затихал.