Все встали, столпились вокруг Мирона Ивановича.
— Соберись с силами, Мирон, не падай духом… может, просто запугивают. А мы выручим детей из беды.
Еще что-то говорили невпопад, каждый по-своему.
— Мы же с тобой. Гляди, сколько людей на тебя надеются!
— Верят, что ты защитишь их от фашистов.
— Не поддавайся горю. Оно губит человека, если поддашься ему.
— Твое горе — наше горе. Оно легче, если несешь его сообща…
Он благодарил товарищей, стараясь говорить о другом, расспрашивал Сымона про специальные сани, на которые собирались поставить небольшую пушку, снятую с немецкого танка. Спросил у Остапа про коней, про сбрую. Спрашивал, слушал, а мысли все возвращались к синему лоскутку бумаги. Кто-то же писал ее, кто-то же думал о нем, Мироне Ивановиче, рассчитывал на его приход?
Куда? В гестапо?
Нет, не ходить ему в гестапо, нет у него, батьки Мирона, таких дел, чтобы наведываться в это заведение, пороги которого залиты кровью.
А дети?
— Нет, нет… Я не предал вас, дети мои. Мы найдем вас, мы вырвем вас из лап людоедов!
Ночь выдалась светлая, морозная. Лапчатые ели светились зеленоватым серебром. Запорошенные снегом, стояли молчаливые дубы, задумчивые сосны. То здесь, то там затрещит ветка, сорвется снежный ком с еловой лапы, и снова все тихо-тихо. Только снег поскрипывает под ногами, и каждый шаг слышен далеко-далеко. Да из-за убранного инеем входа в землянку Сымона доносятся приглушенные голоса. И в тишине лесной ночи кажется, что они долетают откуда-то издалека, из недр земли.
14
Когда жандармы собрались бить его снова, Заслонов сказал:
— Прекратите все это, я хочу говорить с господином комиссаром.
Кох, давно потерявший всякую надежду услышать что-нибудь от инженера, сразу оживился, заерзал на стуле. Он даже потер от удовольствия руки:
— Давно бы так, я совсем не понимаю вашего упорства. Так хотелось Коху услышать что-нибудь, набрести хоть на малейший след таинственного и неуловимого дяди Кости, которым заняты все работники гестапо на железной дороге. Не может быть, чтобы этот инженер ничего не знал о нем. Возможно он даже выполнял волю этого Кости, так как на станции явно ведется диверсионная работа. Опять же, эта шапка, найденная на путях. Пусть он попробует от нее отказаться.
— Я слушаю вас, господин инженер.
— Я хочу заявить вам, что все пытки, которые вы применяете, абсолютно, я подчеркиваю, абсолютно напрасны. Я русский инженер, я служу на вашем транспорте и приношу ему большую пользу. Понимаете — пользу. Об этом мне официально заявили на совещании у господина советника. Мой опыт, моя работа рассматриваются как образец для других работников немецкого транспорта и не только русских. Вам, как сотруднику гестапо, это должно быть известно. И я требую, чтобы со мной обращались надлежащим образом. Только тогда я буду говорить с вами, отвечать на ваши вопросы. В противном случае вы можете бить меня, пытать, стрелять, но не услышите ни одного слова. Я умру, но помните, что вас обвинят в обыкновенном вредительстве, в диверсии на немецком транспорте. И мне кажется, что вы и являетесь таким вредителем, врагом немецкого народа, который хочет во что бы то ни стало разрушить военные коммуникации.
Кох был ошеломлен этим заявлением. Он даже привстал за столом и глядел на инженера вытаращенными глазами. И трудно было разобрать, чего больше в этих глазах: бешенства или крайнего удивления перед дерзостью этого человека, который, идя навстречу смерти (да, он, Кох, может убить его и кто будет судить гестаповца за убийство русского?), осмеливается говорить такие дикие вещи.
— Я, я… Да я прикажу вас повесить.
— Повесить легче, чем наладить транспорт, — спокойно ответил Заслонов.
— Вы будете умирать здесь целую неделю… Я, я… Мы будем по капле выпускать из вас кровь, и вы развяжете свой язык… вы…
— Я уже сказал вам, что вы от меня не услышите ни одного слова. Одна только просьба: известить департамент о моей смерти, чтобы оттуда заблаговременно прислали инженера.
— Боже мой, я не понимаю этого человека. А это что? Что это, спрашиваю я вас? — Кох с грохотом раскрыл дверцу стола, достал оттуда какой-то железный предмет. В его жестах было больше отчаяния, чем понятной в таком случае радости следователя, изобличающего преступника неопровержимыми доказательствами.
— Что это, спрашиваю я вас? — И Кох поднес к лицу инженера разбитый фонарь с уцелевшим осколком стекла.
— Если я не ошибаюсь, это обыкновенный семафорный фонарь, поврежденный во время бомбардировки.
— Как я рад, однако, что вы не ошиблись! — И злорадные огоньки загорелись в глазах Коха.
— Я не понимаю вас…
— Конечно, где уж вам понять! А что это? — Кох показывал на срезанную головку фонаря, на малюсенькую лампочку, прикрепленную так, что свет ее можно было заметить сверху, на проведенные к ней тоненькие провода. Можно было погасить семафор, а маленькая лампочка все равно горела бы и никто бы ее не заметил сбоку. Когда загорался семафор, тогда и свет этой маленькой лампочки тоже виден был сверху.
— Может быть, вы скажете, что это не специальная сигнализация для самолетов?
— Зачем же мне так говорить? Это действительно сигнализация и, я сказал бы, довольно остроумная.
— Кто?
— Да я говорю о сигнализации.
— Я спра-ши-ва-ю вас, кто это сделал, по чьему приказу? Кто должен отвечать за всю эту бандитскую работу?
— Господин комиссар, вы задаете сразу столько вопросов, хотя хорошо знаете, что я не могу ответить ни на один из них.
— Как это понимать?
— А очень просто. Вы спросили бы у господина Штрипке, он шеф депо, он отвечает за все, в том числе и за сигнализацию. Я же, как вам известно, только начальник паровозных бригад. В этом деле я несу полную ответственность.
— Я не настолько наивный человек, чтобы верить вашему слову. Вы давно являетесь в депо полноправным начальником. Я знаю это.
— Вам это известно, но я, как вам тоже известно, сижу теперь в гестапо, а не в депо…
— Да, сидите за эту вот сигнализацию, и если вы от нее отказываетесь, то вы не сможете отказаться от этой вот штуки…
И уставший Кох торжественно вытащил из стола шапку. Это была обыкновенная шапка инженера-путейца, немного измятая и запыленная.
— Я должен только поблагодарить вас за то, что вы нашли ее. Я все утро искал ее на путях и не нашел. Это действительно моя шапка.
Кох недоумевающе хлопал глазами.
В это время позвонил телефон. Кох взял трубку.
Заслонов не слышал того, что говорили по телефону Коху. Но по жестам комиссара гестапо, по его отрывистым ответам, по густому румянцу, разлившемуся по лицу Коха, чувствовалось, что разговор был не из приятных.
Звонил Вейс.
Справившись о здоровье уважаемого комиссара гестапо, он спросил мнение Коха, как целесообразнее начать восстановление станции и какие возможности есть у господина Коха в смысле помощи рабочей силой на расчистке станционных путей от завалов после налета. Кох распоряжается тюрьмой и лагерем, он, конечно, может оказать помощь коменданту. Вейс будто между прочим спросил о судьбе инженера Заслонова и выражал удивление, услышав, что Заслонов крупный преступник.
— Ай-ай, какой он, однако, хитрый человек! Ему столько доверяют, а он так подводит начальство. Надеюсь, вы его достойно накажете?
И тут же, мимоходом:
— А знаете, один почтенный генерал очень интересуется его особой. Говорит, что этот инженер спас ему жизнь, проводил в бомбоубежище и там скоротал с ним всю ночь.
— А шапка? — машинально выпалил Ганс Кох и сбивчиво, поскольку здесь присутствовал инженер, рассказал о том, как нашли шапку, каким она является серьезным вещественным доказательством, — значит, ходил по путям, сигналил.
— Да-да, господин комиссар, генерал говорит, что инженер нашел его на путях в самом начале бомбежки и спас от смерти.
— А шапка… — безнадежно повторил Кох, чувствуя, как ускользает из его рук этот шаткий довод.