— Не шевелись, а то стрелять буду!
Наконец, дверь отворилась, послышалась команда:
— Ввести!
Привычным жестом полицай толкнул Чмаруцьку в кабинет, но немцы, сидевшие там, прикрикнули на конвоира, и он отступил в приемную.
Три пары глаз впились в Чмаруцьку.
— Что же вы не здороваетесь с нами? Ну, как живете, господин Чмаруцька? Да садитесь, садитесь.
Даже кресло пододвинули.
— Рассказывайте, как большевики вас довели до такого состояния, что заставили работать на угольном складе.
— На угольном, господа офицеры…
— В каком году случилось с вами это несчастье?
Ничего не понимал Чмаруцька, о каком это несчастье идет речь.
— Где ваши имения теперь?
Чмаруцька пожал плечами.
— Извините, но ни теперь, ни раньше у меня не было и нет никаких имений.
Тут уж удивились немцы. Сам инспектор гестапо, никогда не видевший живого князя и так заинтересовавшийся особой Чмаруцьки, высказал глубокую мысль:
— Видите, до чего большевики довели высокопоставленную особу, боится даже нам сказать правду о себе. — И к Чмаруцьке: — Я очень рад, князь, познакомиться с вами. Мы все к вашим услугам. Мы поможем вам возместить ваши потери, занять снова то место, какое вы занимали до большевиков. Мы…
Тут Чмаруцька, который сначала был очень растерян я все никак не мог сообразить, чего же, в конце концов, от него хотят, начал постигать смысл всей этой беседы. И, поняв ее несколько своеобразно, — должно быть, посмеяться над ним хотят, — по-настоящему обиделся:
— Я маленький человек, господа начальники, но зачем надо мной насмехаться? Если мои товарищи порой называют меня князем, так это еще туда-сюда, они свои… Опять же я понимаю шутки. А вы же начальники. Вы должны со мной серьезно говорить, а не смешки тут разные строить…
Другим, разумеется, Чмаруцька задал бы жару за неуважение к своей фамилии, а с этими где ты тут развернешься? Даже сердце заныло от этой обидной комедии. А они не унимаются:
— Так скажите нам, господин Чмаруцька, кто вы такой?
— Я и есть Чмаруцька. Отец мой был Чмаруцька. И дед был Чмаруцька, и сыны мои Чмаруцьки. А тружусь я, значит, по рабочей линии уже больше сорока лет…
— Так вы не князь?
— Я такой же князь, как Шмульке император!
Тут Вейс даже рассмеялся:
— Хо, Шмульке!
Рассмеялся и инспектор. Фамильярно похлопав по плечу Ганса Коха, слегка пошутил:
— Опять неудача, молодой человек. Слабо знаете людей, слабо, господин комиссар.
Чмаруцька осторожно спросил:
— Прикажете итти, господа начальники?
— Идите, идите, ваша светлость! — и давай хохотать. Да еще Кох приказал вслед:
— Пошел к чорту да живее!
Конвоир сунулся было в кабинет с вопросом к Коху:
— Куда прикажете отвести?
Но ответил инспектор:
— Отпустите князя! Дорогу его светлости!
Чмаруцька не заставил себя долго упрашивать и, подмигнув полицаю — на вот, выкуси! — с независимым видом вышел из комендатуры да ускорил шаг, чтобы быть подальше от этого учреждения, ближе знакомиться с которым у него не было ни малейшего желания.
Дома его встретили с бурной радостью. Заплаканная Гавриловна все спрашивала:
— И чего они привязались к тебе?
— Знают, к чему придираться!
У Чмаруцьки да чтобы не было причины.
Рассказал историю про князя. Даже похвастал, как он там немцам задал жару.
— Вот опять мелешь. Сколько уж раз говорила — не давай воли языку. Из-за глупости можешь в беду попасть.
— Не такие уж мы дураки, чтобы попасть на удочку.
— Хвастай, хвастай!
Бранилась Гавриловна со своим мужем, но в дела его не очень вмешивалась. Видела, что они что-то тайком затевают с Хорошевым, с чем-то возятся по вечерам в бане, как назвал Чмаруцька свой «флигель». Даже остерегалась брать уголь из той кучи, что лежала около бани. По слухам, доходившим со станции, о взорванных паровозах и эшелонах она немного догадывалась о том, что делается в этой бане. Но не допытывалась. Хотелось, чтобы секрет раз уж он есть, надежно охранялся, чтобы о нем знало поменьше людей. Только однажды, как бы между прочим, сказала Чмаруцьке:
— Ты хоть клади их подальше, чтобы дети не напоролись.
Тот недоумевающе посмотрел на жену.
— Ну, чтоб тебе не пришлось опять печь спасать, водой заливать!
Чмаруцька даже сделал вид, что рассердился:
— Несешь нивесть что!
— Пускай себе и несу… А ты смотри, осторожней будь! На этом разговор и окончился.
7
Склад авиабомб находился в густом сосновом бору.
Аккуратно выложенные штабели выстроились в ровные шеренги, растянулись почти на полкилометра. Склада не видно ни со стороны шоссе, ни со стороны железной дороги. Глухо, неуютно с лесу зимой, особенно в метель. Неподалеку от разъезда в железнодорожной казарме разместилась рота солдат — охрана склада. Дневальные находились на самом складе, в глубокой землячке. В пулеметных гнездах мерзнут, лязгая зубами, дежурные пулеметчики. Несколько часовых топчутся среди деревьев. Вобрав головы в воротники, они отогревают в карманах шинелей задубевшие пальцы. А вьюга метет, завывает, наметает сугробы, засыпает протоптанные часовыми стежки. Хорошо теперь тем, которые в казарме или землянке. Хорошо спится под завывание метели.
Часовые топают, отбивают чечетку, чтобы не закоченели ноги or проклятого мороза, от которого нет никакого спасения. Другие прислонились к стволам сосен, чтобы хоть спины укрыть от пронизывающего ветра. А мороз щиплет, хватает за нос, за щеки, проникает сквозь тонкие шинели, сквозь все это тряпье, накрученное и наверченное на шею и голову. Ну и пусть щиплет! Ну и пусть затекают ноги! Даже делается теплее и одолевает дремота. И затаенная дума в голове: дай боже попасть в госпиталь, а оттуда домой, на побывку… Хоть без уха, хоть без носа, пусть далее без ног, лишь бы домой, лишь бы подальше от этих страшных мест. Действительно страшных…
Молодой солдат Ганс дрожит от холода на краю поляны и со страхом прислушивается к гудению завирухи. Ветер врывается на поляну откуда-то сверху, швыряет в Ганса целыми охапками снега, стараясь сбить его с ног, безжалостно хлещет по лицу колючей еловой лапой. Ганс плотнее прижимается к стволу, не может разобрать, то ли он дрожит, то ли дрожит-гудит высокое дерево под напором ветра. Кажется, вот-вот упадет оно, — до того яростно шумит ветер над головой. В его завывании слышатся Гансу разные голоса. Его сердце сжимается от страха. Он зажмуривает глаза, чтобы не видеть страшных призраков, которые бродят здесь, приближаются, протягивают к нему бледные и такие худые-худые, длиннющие руки. Он ощущает прикосновение их замерзших, синеватых пальцев, и холодный пот выступает на хлипком теле Ганса. Он готов кричать, звать на помощь, но чувствует, как слабеет, пропадает его голос, как слова застревают в горле, и он давится этими словами. В отчаянии он хватается рукой за страшные костлявые пальцы и облегченно вздыхает: это не пальцы, а обыкновенные сучья, к которым он прижался затылком. Но он боится глядеть в ночной сумрак, где все гудит, завывает, где смешалось все в одно страшное видение: и метель, и завывающий ветер, и это фантастическое нагромождение во мраке ночи кустов, сугробов, непролазной лесной поросли.
Перед его глазами стоит глубокий противотанковый ров, наполовину засыпанный снегом. Он где-то здесь недалеко, быть может, в пятидесяти или ста метрах от этой поляны. Они лежат там теперь незакопанные, замерзшие, оледеневшие, их привезли на грузовиках, чтобы как можно скорее разгрузить длинный эшелон с бомбами. Был солнечный морозный день. И всем, кто даже отдыхал в это время, всем солдатам было любопытно поглядеть, как шла разгрузка эшелона, как полураздетые и обессиленные люди тащили сани с бомбами, как подгоняли их эсэсовцы, как они били и добивали прикладами тех, кто не мог подняться с земли. Работа длилась с утра далеко за полдень. Подгонять пленных помогали и солдаты из охраны склада. Гоняли и били, чтобы скорей работали. И Ганс ударил одного, который огрызнулся в ответ на его приказ. Ганс ведь не хуже всех своих однополчан, для которых эта разгрузка была приятным развлечением. Человек, которого ударил Ганс, бросился на него, и Ганс уже собрался выстрелить в него из автомата, но подоспевший эсэсовец чуть не вырвал у него автомат и еще обругал его: