Все лучшие уцелевшие здания в городе были тоже отведены для раненых. А эшелоны с фронта все шли и шли. И тут, как светлый луч надежды, блеснула телеграмма из ставки. Кубе было ясно, что Япония вступает в войну. Не были известны детали, но не в них дело.
Торжественное, приподнятое настроение овладело гаулейтером. Готовясь к предстоящему приему именитых гостей, он даже лично позвонил на аэродром, спросил, как там дела. Аэродром был занесен снегом, но гаулейтера заверили, что к утру все будет в порядке.
Но утром начались непредвиденные события. Из летной части, расположенной на окраине города, поступила тревожная телефонограмма: на аэродроме творится что-то необыкновенное, телефонная связь нарушена, два мотоциклиста, посланных туда на специальных гусеничных мотоциклах, не вернулись.
Кубе поднял на ноги весь гарнизон. К аэродрому было отправлено несколько грузовиков с автоматчиками, но они вскоре примчались обратно, обстрелянные сильным пулеметным огнем. Некоторые офицеры уверяли, что по ним даже стреляли из пушек. Сам Кубе, выехавший за город на легковой машине, грубо выругал этих офицеров, назвав их трусами:
— Вам приснились, видно, все эти выстрелы. На аэродроме занимаются учебной стрельбой, а вам черт знает что померещилось!
— Не учебная стрельба, господин гаулейтер, а партизаны, — робко проговорил лейтенант переднего грузовика.
— Что, что? — вскипел разгневанный Кубе.
— Аэродром захвачен партизанами.
— Вы думаете, о чем говорите? Вы хотите, чтобы я приказал вас расстрелять как паникера? Партизаны под Минском? Надо потерять последние остатки рассудка, чтобы болтать подобное.
И тут невольно оборвал на полуслове свою речь гаулейтер. Гулкое эхо нескольких мощных взрывов прокатилось над снежным полем. Все посмотрели в сторону аэродрома, до которого было отсюда километров восемь-девять. Там поднимались густые черные тучи дыма. Один за другим доносились ослабевавшие взрывы. От аэродрома примчались двое конных разведчиков. Спешились, доложили старшему офицеру:
— На аэродроме горят самолеты.
— Чорт знает что творится! — пробормотал Кубе и набросился на начальника гарнизона, сухонького генерала, ехавшего с ним вместе в машине: — А вы чего ждете? Безотлагательно принимайте меры. Танки, конных жандармов, полицию, броневики… Всех, всех незамедлительно туда! Поймать! Перестрелять! Повесить!
— Танков у нас нет, господин гаулейтер, а броневики по такой дороге не пройдут.
— Я не спрашиваю у вас, господин генерал, что пройдет и что не пройдет. Чтобы через полчаса аэродром был в полном порядке, иначе… иначе я заставлю вас лично ползти по этой дороге.
— Слушаю, господин гаулейтер… все наличные силы я сейчас же посылаю туда. — Генерал занялся приказами, распоряжениями начальникам отдельных частей, руководителям войск, жандармерии и полиции.
В это время из города подъехала еще одна машина. Из нее вышел один из руководителей комиссариата. Он почтительно отозвал в сторону Кубе, вполголоса доложил ему:
— В городе, господин гаулейтер, не совсем спокойно. Только что произошло несколько крупных диверсий: на хлебозаводе, в ремонтных мастерских, на электростанции вокзала. В одной из казарм имеются убитые и раненые солдаты…
У Кубе потемнело лицо, с минуту он упорно молчал. Потом позвал генерала:
— Не забывайте и о городе.
— Я не понимаю вас, господин гаулейтер.
— Город, говорю, не оставляйте без охраны, туда… — кивнул он в сторону аэродрома, — не надо посылать всех…
— Понимаю вас, господин гаулейтер.
Видавший виды генерал не мог не заметить некоторой растерянности, охватившей высокое начальство.
Из состояния растерянности и нерешительности гаулейтера вывело появление трех самолетов, которые разворачивались над самой дорогой. Растерянность уступила место острой тревоге. Самолеты уходили обратно, описав широкий круг. Вот они еще раз пронеслись над самыми головами солдат. Когда они показались из-за леса на горизонте, все невольно вскрикнули. Один самолет, тянувший за собой длинный дымный шлейф, вдруг круто пошел вниз, и мгновение спустя на опушке леса, где он упал, взвихрился огненный столб.
И солдаты, и офицеры ахнули, остолбенели, не отрывая глаз от транспортного самолета, который медленно парил над полем, опускаясь все ниже и ниже. Еще минута, и в воздух взлетело снежное облако, до слуха донеслось что-то похожее на скрип, на треск.
— Санитарные машины сюда! — изо всех сил крикнул побледневший гаулейтер, даже не представляя себе толком, откуда могли появиться в эту минуту санитарные машины.
Люди, грузовики помчались к потерпевшему аварию самолету.
Уцелевший мессершмитт все еще кружил в воздухе, потом начал снижаться и, взвихрив носом горы снежной пыли, стал торчком, скапотировал.
22
Ревело и надрывалось немецкое радио. Гремел за маршем марш. Один за другим выступали ораторы, захлебывались, бесились, признавались в любви к настоящим арийцам Азии, сыпали угрозы всему миру, били в литавры. И снова марши, марши.
— Пирл Харбор! Пирл Харбор! — свинцовой дробью сыпалось из каждого репродуктора, из каждого приемника, чернело аншлагами на экстренных выпусках газет и листовок.
— Пирл Харбор!
Это слово заполнило эфир. Этим словом пестрели речи, песни, марши. Берлин и Токио справляли кровавое обручение.
В городе рекой лилось французское шампанское.
А над городом пылало тревожное зарево. Горел завод, подожженный неведомо кем. Цокали на мостовой подкованные сапоги эсэсовцев, оцеплявших подозрительные кварталы. Тут и там раздавались одинокие выстрелы. Осторожно пробираясь по затемненным улицам, полицейские патрули сдирали, соскабливали с заборов и стен свежие листовки, расклеенные таинственной рукой. Сдирали, сердито переговаривались:
— Опять вышла «Звезда»… И когда они, наконец, успокоятся?
«Они» не хотели успокаиваться.
Город жил своей, обособленной жизнью, далекой и непонятной для тех, кто носил подкованные немецкие сапоги, кто прикрыл фашистской свастикой опустошенные души и сердца.
События этого дня так ошеломили Кубе, что он никак не мог вернуть утерянное равновесие. Весть о вступлении в войну Японии взволновала его. Наконец-то намечается какой-то перелом в войне, это ускорит ее окончание, ускорит победу. Но все эти известия не принесли ему глубокого удовлетворения. Сомнения, одно за другим, овладевали им, подтачивали сердце. Они возросли после сегодняшних событий на аэродроме. Он знал, что партизаны существуют, что они сопротивляются всем фашистским усилиям покорить народ, но дойти до такой наглости — это уже слишком, это уже недопустимо, непростительно. Кому? Он все думал о тех крупных неприятностях, какие придется ему перенести от фюрера, думал, в какой бы форме известить его обо всех этих делах. Утаить их невозможно.
Кубе уже несколько раз звонил в госпиталь, в котором находились военные атташе — японский полковник и эсэсовский генерал-лейтенант.
Во втором часу ночи его известили, что раненые с самолета, потерпевшего аварию, уже проявляют признаки жизни, и, если господину гаулейтеру угодно, он может их проведать. Кубе поехал в госпиталь.
Японец лежал с туго забинтованным лицом. Из-под бинтов поблескивали угольками узенькие щелки глаз. Правая нога его, на которую наложили шины, была подвешена и вытянута над койкой. Около больного суетились врачи. Медицинская сестра все пыталась напоить его молоком, но японец крепко стиснул зубы и отрицательно качал головой. Улучив минуту, когда чайная ложка была далеко ото рта, настойчиво просил впрыснуть ему морфий.
Рядом с полковником на койке лежал генерал-лейтенант. Обе руки были в лубках, синяки расписали все генеральское лицо, что, конечно, не прибавляло ему ни воинственности, ни величия.
Вытянувшийся в струнку врач представил гаулейтера. Лицо полковника повернулось, глаза уставились на Кубе.
— Как чувствуете себя, господин полковник? — почтительно спросил гаулейтер, понимая, что его вопрос не нуждается в особенно точном ответе.