Заметив грустный взгляд Василия Ивановича, Тихон заговорил, словно оправдываясь:
— Для кого стараться? Для немца? Вот и решили затопить.
Люди молча двинулись дальше.
Из-за высоких зарослей ивняка несло гарью. Когда вышли на перекресток, заметили над дорогой синеватые полосы дыма, сквозь которые пробивалось несильное и неяркое при свете солнца пламя. Горел мост через речку. Была она не особенно широкая и неглубокая, но мост тянулся на добрую сотню метров: очевидно, весной она широко разливалась.
Из густых прибрежных зарослей Тихон вытянул лодку, и вскоре путники скрылись за стеной камыша, наступавшего с обеих сторон на сонную речку. Порой камыши расступались, открывая многочисленные рукава, широкие заливы. Утиные выводки с перепугу бросались в прибрежную осоку, ныряли в черную глубь реки, казавшейся бездонной. Еле колыхались на встревоженной речной глади белые, студеные лилии, поблескивали на солнце восковые лепестки желтых кувшинок. И над всем этим водным царством реяли, стремительно сновали синие, зеленые стрекозы да стоял густой, словно настоенный, комариный звон. Порой раздавался звонкий всплеск. Широкие круги расходились по зеркальной поверхности реки. Рассыпаясь радужными брызгами, вылетали из глубины серебряные блестки. Это неугомонная щука бросалась на разную рыбью мелюзгу, выплывавшую погреться на солнышке.
Вскоре к берегам речки подступили низкорослые суковатые сосны. Тихон повернул лодку в широкую канаву, прорезавшую покрытый кочками торфяник. Сосны попадались чаще и перешли в густой сосновый бор.
— Отсюда удобнее пешком, — сказал Тихон и потащил лодку в заросли орешника, густо разросшегося по всему берегу.
Они собирались перейти лесную просеку, когда Тихон, шедший впереди, взмахом руки остановил их. Вблизи слышны были голоса людей, приглушенный конский топот. Соколов и его спутники притаились под сенью листвы, насторожились. По просеке напрямик ехала группа всадников. Кони шли медленно… Ехавшие позади верховые о чем-то спорили; передние не то пели, не то пробовали петь, — мелодия песни внезапно обрывалась, начиналась новая. Трудно было разобрать отдельные слова песни, — ехавшие пели вразброд, заглушали друг друга, путали мотивы. По всему видно было, что это пьяная ватага.
— Я тебе покажу, говорю, как нам указывать! — выкрикнул кто-то позади.
— Ну?
— Вот тебе и ну… Мы сами, говорю, начальники и сами знаем, что нам делать.
— Ну?
— А он задержать хотел… У меня, говорит, с бандитами один разговор.
— Это он на тебя так? И ты не дал ему?
— Гм… дал… Попробовал бы ты дать, когда у них пулемет. Еле ноги унес, такая, брат, выпала прогулка.
Передний всадник был в обмундировании красноармейского командира. Он еле держался на седле и явно клевал носом.
— Новую давай! — вдруг спохватился он и вновь, продолжая клевать носом, коротко приказывал: — Отставить!
Деревянная коробка маузера болталась у него на боку, сползала, била — по ноге. Тогда он спросонья раскрывал глаза, недоумевающе озирался вокруг:
— Кто тут мешает?
Заметив маузер, закидывал его за спину. Конь пугался, шарахался в сторону, — видно, он еще не привык к седлу. Весь он был в мыле и, тяжело сопя, еле переставлял ноги.
— Пошел, пошел, стоялый, а то сменяю, волчье мясо!
Всадник пытался ударить коня меж ушей, тот мотал головой и, испуганно прядая ушами, переходил на легкую рысь.
— Вот это я понимаю, держи такой аллюр.
Но тут же хватался за поводья, осаживал коня:
— Тише ты, шкура, растрясешь все кишки…
И, оглянувшись, рычал осипшим басом:
— Чего приумолкла, кавалерия? Даешь боевую!
«Кавалерия» подтягивалась и — кто в лес, кто по дрова — несла такую околесицу, что притороченная к седлу заднего всадника пленная овечка начинала громко блеять.
До чего уж был мрачен Василий Иванович, увидевший эту необычайную кавалькаду, но и тот не выдержал, улыбнулся:
— Что за люди?
— Кавалерия от инфантерии, а по всему видать — босота, — отрубил Дудик и мастерски подбросил носком сапога подвернувшийся под ногу мухомор. — Разрешите, Василий Иванович, так я эту кавалерию если не в плен возьму, то во всяком случае так попугаю, что она и уши овечьи растеряет.
— Вот это уж отставить, с пьяными нечего связываться. Разберемся с ними после, никуда не денутся.
— Да я их один…
— Знаем, знаем! Смельчак Дудик на пьяных.
— Напрасно вы, Василий Иванович! Хотя бы разузнать, что за люди.
— А теперь всякого люду хватает. Некоторые просто без толку слоняются, выбитые из колеи. Ходят. Бродят как очумелые, не зная, за что взяться, — вмешался в разговор Тихон.
— Разве и такие попадаются?
— Вот эти, которых вы только что видели, Василий Иванович, должно быть, из таких. Сотни людей проходят теперь по нашим лесам. Многие пробиваются на восток. Мы вон тысячи красноармейцев проводили, из-под самого Бреста хлопцы шли, на Гомель подались. От сельсовета к сельсовету, так и провожали. У нас один старый колхозник тысячи три людей вывел. Ну, есть которые, что остались. Теперь они по отрядам. Есть и раненые, так по деревням приютились, народ их выхаживает, помогает. Понятно, каждый честный человек на восток стремится, чтобы к своим добраться. А не проберется и тут дела хватает, лишь бы руки, лишь бы винтовка, фашиста повсюду можно достать.
— Что правда, то правда, Тихон.
Они уже приближались к совхозу, когда за деревьями услышали множество людских голосов, скрип колес, рев скотины. Пахло гарью, очевидно, вблизи что-то горело. Действительно, над самыми верхушками стройных сосен низко плыло лохматое облачко дыма. Когда они вышли на проторенную тропинку, откуда-то из-за дерева к ним бросилась не замеченная ими раньше девушка. Вскинув винтовку, она крикнула им:
— Стой, стой! Кто такие?
И так угрожающе щелкнула затвором, что Василий Иванович, шедший впереди, предупредительно поднял руку:
— Тихо, вояка, а то еще подстрелишь!
Федя сунулся было вперед, но девушка остановила его грозным окриком:
— Не двигаться, убью на месте!
Ее голос срывался на детский писк. И вообще в лице ее было что-то детское, мальчишеское. Из-под платка выбивались непокорные вихры стриженых кос, белесые брови были словно приклеены на загорелом лице. Множество веснушек обсыпало ее вздернутый носик, лоб, придавая всему лицу удивленный вид. Девушка в самом деле глядела на остановленных ею людей с некоторой растерянностью и удивлением, светившимся и в синеве ее глаз и во всей фигуре.
Вдруг губы ее искривились, руки опустились, и сразу же, смущенная, раскрасневшаяся, она бросилась навстречу Василию Ивановичу:
— Ах, дядечка, родненький, а я вас чуть не подстрелила! — В ее порывистых словах чувствовался еле сдерживаемый плач.
И, в замешательстве взглянув на спутников Василия Ивановича, оробела, умолкла.
— Что ты тут делаешь, Майка? — обняв ее и поцеловав, спросил Василий Иванович.
— А я, дядечка, скотину стерегу. Не только одна я: тут еще наши хлопцы, девчата, все комсомольцы наши.
— От кого стережете?
— Да от немцев, тут их целая дивизия недавно прошла.
— Вот какое у тебя, выходит, дело! Где же отец?
— Да там! Пожар тушит. Гитлеровцы подожгли скотный двор.
— По какой причине?
— Узнаешь у них причину! Будто бы за то, что весь совхозный скот до их прихода угнали на восток, а им мясо нужно. Отец еле убежал от них, они все искали его, расстрелять хотели, да и про других коммунистов спрашивали.
— А это чей скот?
— Рабочих. Есть и немного совхозного, который не успели угнать.
Подошло несколько хлопцев, девчат, с любопытством поглядывали на незнакомцев. Одни были вооружены берданками, попадались у хлопцев и обыкновенные охотничьи ружья. Майка спохватилась:
— Это Василий Иванович, секретарь обкома, — и уже немного тише: — Мой дядька…
И сразу застыдилась, покраснела так, что под краской исчезли все веснушки, и только на облупленном от загара носу они горели неугасимым золотым жаром.