Мы достали рисунок Елизаветы и старую опись. Я показал, где находился сарай, куда ставили экипаж, откуда Михаил выбегал открывать ворота. Алексей отмечал все на отдельном листе. Мне хотелось, чтобы он успел дописать эти страницы, пока еще можно спросить; в то же время читать готовый рассказ о собственной жизни было странно, и я все просил принести продолжение позже.
Поздней осенью я сильно ослаб. Подолгу спал днем, иногда просыпался раньше рассвета и звал, чтобы помогли сесть. В доме постоянно кто-нибудь оставался. Павел перенес несколько встреч, Алексей работал в соседней комнате, Анна звонила сама, когда хватало сил.
В один из последних вечеров я попросил принести письмо дочери. Алексей прочел, что она снова ходит по саду и надеется понемногу вернуться к занятиям. Я спросил, действительно ли ей разрешили работать, и сын пообещал уточнить. Затем я поинтересовался бразильским договором: совет еще обсуждал порядок строительства, окончательное решение ожидали на следующей неделе.
Я хотел увидеть новые расчеты и следующую главу книги. Алексей предложил отложить до утра, поправил подушку и некоторое время сидел рядом, пока я отдыхал. Я открыл глаза, попросил оставить на столе записную книжку в коричневом переплете и сказал, что завтра нужно будет позвонить Анне пораньше, пока она бодрая.
Ночью возле меня остался Павел. Я различал сына в свете настольной лампы, видел седую голову, очки, лежавшие поверх бумаг. Хотел сказать, чтобы тот тоже поспал, но дыхания хватило лишь на несколько слов. Павел сразу придвинулся, взял меня за руку и наклонился ближе.
Я еще чувствовал прикосновение. Потом перестал различать комнату, и на какое-то время осталось только усилие, с которым я пытался вдохнуть. К рассвету мое дыхание прекратилось. Врач выслушал сердце, медленно выпрямился и негромко обратился к Павлу.
Я лежал на боку, упираясь щекой во что-то твердое и холодное. В груди болело так сильно, что первый вдох оборвался; я попробовал поднести руку к лицу и увидел широкую кисть с давно знакомой припухлостью возле большого пальца. Совсем рядом стоял бетонный простенок, за которым слышались быстрые шаги.
— Слышишь меня? — Кто-то присел возле меня, заслонив свет.
Я попытался повернуться к голосу, все еще ожидая увидеть Павла. Надо мной склонился кто-то смутно знакомый.
Эпилог
Февраль — июнь 2026 года. Петербург.
— Сынок, посмотри на меня. Это я, папа.
Я хотел повернуть голову, но в груди так заболело, что пришлось замереть. Мужчина придвинулся ближе, поправил мне подушку, и я узнал маленький шрам у него на подбородке. В детстве все спрашивал, откуда он взялся. Отец рассказывал про велосипед, у которого на спуске лопнула вилка, а мать всякий раз добавляла, что велосипед принадлежал соседскому мальчишке и разрешения прокатиться никто у него не брал.
Я помнил эту историю. Помнил отцовские руки, часы, которые мы вместе выбирали, его привычку трогать меня за плечо, прежде чем о чем-нибудь спросить. Только что возле моей кровати сидел Павел, седой, усталый, с очками поверх бумаг, и я собирался велеть ему лечь. Теперь меня называли сыном, а я смотрел на этого человека и с облегчением узнавал папу.
От боли снова представился бетонный угол испытательного бокса. Я будто увидел работника, которого вытолкнул в проход, почувствовал удар в грудь. Это случилось с Андреем Лебедевым, когда ему было пятьдесят два. После той аварии я прожил почти семьдесят лет Николаем Ладогиным, а здесь, под белым одеялом, лежала молодая рука с пластырем возле запястья.
— Где Анна? — спросил я. Голос оказался хриплым и совсем непривычным. — Алексей собирался узнать, разрешили ли ей работать.
Отец оглянулся. Женщина в медицинской одежде подошла к кровати, назвала меня Андреем и стала задавать вопросы. Я отвечал, пока она спрашивала о боли и самочувствии. Когда попросила сказать, где я живу, запнулся: адресов было три, и каждый я мог назвать до последней цифры.
Под одеялом согнулось колено. Я осторожно подвигал ногой еще раз, ожидая той мучительной скованности, с которой столько лет вставал по утрам. Нога слушалась легко. На указательном пальце белел свежий рубец, и я вдруг вспомнил, как распорол костяшку о край инструментальной тележки. Антон тогда подал мне салфетку и обозвал торопыгой. Я еще обиделся, хотя сам был виноват.
Врач попросила пока отдохнуть. Отец поднялся, а я вцепился в его рукав. Мне стало страшно, что стоит ему выйти, как опять пропадет комната и я очнусь в другом месте, с другой болью, среди людей, которых еще предстоит узнать.
— Посиди со мной, папа. Я сейчас успокоюсь, только посиди немного.
Он снова сел, положил ладонь поверх моей. Я смотрел на наши руки и старался дышать ровнее. Слово «папа» произносилось легко; от него становилось спокойнее. Я был старым человеком, который привык сам утешать детей, и мне до слез хотелось, чтобы отец оставался рядом.
В следующие дни я понемногу расспрашивал его. Мне было двадцать девять лет, звали меня Андреем Ладогиным. Я работал инженером-испытателем, получил травмы при аварийной посадке опытной машины. Отец, Сергей Викторович, приходил каждый день. Мать уже распорядилась, что после больницы я перееду к ним, хотя моя квартира находилась совсем рядом.
Я знал эту квартиру. Мог представить, что лежит на кухонном столе, где валяется оставленная перед вылетом рубашка, какую лампу давно собирался заменить. Вспоминал занятия, экзамены, первый самостоятельный вылет, разговоры с товарищами. Узнавал свои глупости с той особенной неловкостью, с какой вспоминаешь их только за собой. Все это делал я, и родители были моими родителями. К этой жизни теперь добавилось столько прожитого, что временами я переставал понимать, сколько мне лет.
Мать застала меня с телефоном. Я увеличивал собственное лицо на снимке: короткие темные волосы, светлые глаза, нахмуренные брови. Рядом стояла она, и я обнимал ее за плечи. Помнил, как мы фотографировались, но все равно рассматривал молодого мужчину с жадным недоверием. Неужели снова можно пройти несколько километров и думать о дороге, а не о том, где бы присесть?
— Напугал ты нас, — сказала мать и забрала телефон. Присела передо мной, взяла за руки. — И меня, и отца. Теперь хотя бы дай за тобой поухаживать, хорошо?
Я наклонился к ней и уткнулся лицом в волосы. От знакомого запаха шампуня вспомнил прихожую, школьный портфель, мокрые варежки на батарее. Мать обняла осторожно, стараясь обойти больное место. Я закрыл глаза. Разбираться в происходящем можно было потом; сейчас хотелось посидеть так еще немного, даже если врач станет ворчать.
Когда мне разрешили подольше ходить, я добрался до окна в конце коридора. Во дворе больницы чистили снег, за оградой ехали автомобили, возле перехода ждали люди. Я успел узнать несколько марок и уже собирался вернуться в палату, когда над соседним корпусом появился небольшой белый аппарат.
Он снизился к огороженной площадке. Я придвинулся к стеклу, разглядывая короткие раскрытые крылья, подъемные модули, красную полосу на кузове. После посадки винты остановились; служащий в яркой куртке подошел, осмотрел машину и дал знак водителю. Полетные части сложились, и аппарат на обычных колесах покатил к крытому въезду.
Я даже про боль забыл. Стоял, прижавшись ладонями к стеклу, и провожал его взглядом. У дверей уже ждали люди с каталкой: один поправлял простыню, другой разговаривал по связи. Для них прибыла еще одна санитарная машина. Я же все пытался рассмотреть ее колеса, убедиться, что видел именно то, что видел.
Модель была мне знакома. Вспомнились обозначение, аварийный выход, обсуждение салона, на котором я присутствовал. Я сам работал с такой техникой. И все-таки пятьдесят два года прожил в мире, где за подобным полетом следил бы по короткому ролику, раз за разом останавливая запись, чтобы понять, как это устроено.