— Сильно?
— Терпимо.
— Это не ответ.
— Это ответ.
Она отпускает руку и садится обратно.
— Правило двенадцать, — говорит она.
— Что?
— Тяжело — скажи, не терпи.
— Я сказал «терпимо».
— Это разные слова, — говорит она и уходит.
После медпункта мы идём к воротам втроём: я, Наён и её пакет с браком. Суджин убежала вперёд, Тэхо ушёл с классом.
— Ты сегодня был другой, — говорит Наён.
— Какой?
— Как будто не думал.
— Я думал.
— Нет. Ты бежал. Это разные вещи.
Мы идём мимо школьного двора, где ещё убирают инвентарь. Кто-то тащит мешки, кто-то складывает стулья.
— Знаешь, что смешно? — говорит она. — Я весь забег снимала и ни разу не подумала, что ты можешь упасть.
— Это смешно?
— Это значит, что я в тебя верю. А я не верю никому.
* * *
Дома мать сразу видит, что я держу руку иначе.
— Ты чего?
— Ничего.
— Минджун.
— Плечо.
Она подходит и берёт мою руку — двумя руками, как что-то тяжёлое, — и поднимает до горизонтали.
— Так?
— Так нормально.
Она поднимает выше. Я не сдерживаюсь, но, видимо, что-то в лице.
— Понятно, — говорит она и отпускает. — Ты бежал?
— Ага.
— Зачем?
— Некому было.
Мать смотрит на меня долго.
— Ты как отец, — говорит она. — Тот тоже бежал, когда некому было.
Она уходит на кухню.
— Он выиграл? — спрашивает Ханыль из комнаты.
— Выиграл, — говорю я.
— Молодец, — говорит Ханыль и возвращается к своим делам.
Не тянуще, как обычно, а так, что я не могу лечь на правый бок и не могу поднять руку выше груди. Я пью таблетку — последнюю из пачки, которую мне дали в феврале, — и она не помогает.
В одиннадцать сорок приходит сообщение.
Наён (23:41): Как рука?
Я читаю его минуту.
Правило двенадцать: тяжело — скажи, не терпи. Я сам его придумал. Я сам его дописал, когда она спросила «зачем», и ответил «просто надо».
Я пишу: «Нормально».
Отправляю.
Она отвечает быстро.
Наён (23:43): Врун.
Наён (23:45): Я видела, как ты бежал.
Я: Плохо бежал.
Наён (23:46): Ты бежал, как будто тебе не больно.
Я: Ага.
Наён (23:46): Врун.
Я кладу телефон экраном вниз, чтобы не отвечать. Нечего ответить: она права, и это единственное правило, которое я нарушил первым — своё собственное, двенадцатое.
Потом кладу телефон на пол, ложусь на спину и считаю: одна, две, три.
Четыре. Пять. Шесть. Семь. Восемь.
Глава 11. Уроки
Глава 11. Уроки Правило №3. Сообщения — только по делу. Стикеры, сердечки и «доброе утро» запрещены.
В мае школа сходит с ума.
Экзамены — первое, о чём говорят утром, последнее, о чём говорят вечером, и единственное, что происходит между. Классы пахнут валерианой и кофе из автомата, у доски висит расписание консультаций, по коридорам ходят люди с распечатками и лицами. Суджин третий день пьёт энергетик, который ей запрещены, и говорит, что у неё «сердце как у колибри».
Мне экзамены не страшны. У меня по всем предметам нормально, кроме математики, — а математика в этом году стала моей личной проблемой, потому что в апреле мы писали пробный, и я получила шесть из десяти, хотя раньше ниже восьми не опускалась.
Причина простая: я перестала готовиться. У меня теперь есть утро, вечер и один человек, из-за которого всё это перестало помещаться в расписание.
Об этом я, разумеется, никому не говорю.
В классе об этом говорят все.
— Ты записалась на консультацию по математике? — спрашивает Суджин, не поднимая головы от распечатки.
— Нет.
— Почему?
— Я занимаюсь сама.
— Сама. — Она поднимает голову. — С кем?
— «Сама» — это без кого.
— Ага, — говорит Суджин и возвращается к распечатке, потому что она не дура и не хочет ссориться.
Битна на первой парте обсуждает с кем-то репетитора: «Он берёт триста за час, но он реально готовит». Триста тысяч вон за час. Я считаю: это восемь моих смен в пекарне. Девять, если считать дорогу.
На той неделе Битна пробует старое — вполголоса, через два ряда, про то, что кое-кто «готовится к экзаменам, ага, вдвоём». Год назад за этим следили бы двадцать человек. Сейчас никто не поднимает голов от распечаток, и из первого ряда кто-то, не оборачиваясь, говорит: «Битна, тише». Вот и всё: нападка умерла не потому, что её отразили, а потому, что за ней не стали следить.
* * *
Мы занимаемся в библиотеке, за вторым столом у окна. Тут уже не десять человек, а двадцать; библиотекарь Ким Сонхи поставила дополнительный стул у своего стола и не поднимает головы.
Сегодня математика.
Минджун объясняет мне производные — ту самую тему, которую он сам пропустил в феврале и выучил в марте по видео в телефоне. Он объясняет странно: не по учебнику, а как спортсмен.
— Смотри, — говорит он. — Производная — это скорость. Не расстояние, а скорость. Если график — это дорожка, то производная — это секундомер. Ты смотришь не на то, где ты, а на то, как быстро меняется место.
— А зачем мне секундомер?
— Затем, что по нему видно, где ты ускоряешься, а где встаёшь.
Он рисует в моей тетради схему: восемь горизонтальных линий, как дорожки в бассейне, и на каждой — точка.
— Вот здесь ты плывёшь ровно, — говорит он. — Здесь ускоряешься. Здесь встаёшь. График — то же самое.
— Ты всё измеряешь бассейном.
— Я всё знаю через бассейн, — говорит он. — Это единственное, что я знал хорошо.
Он говорит это без горечи, просто как факт, и я впервые думаю: если человек потерял единственное, что знал хорошо, — на что он тогда опирается?
Я решаю. Получается восемь из десяти, и я почти счастлива.
Он объясняет ещё сорок минут.
Я записываю: «производная — скорость изменения», «тангенс угла наклона», «точка минимума». Почерк у меня становится его: мелкий, ровный, с нажимом в конце.
— Ты копируешь, — говорит он.
— Нет.
— Ты пишешь как я.
— Это удобно.
— Это странно, — говорит он, но не спорит.
В семь библиотекарь гасит лампу над дальним столом, и мы остаёмся при одной.
— Ещё десять минут, — говорит Минджун.
— Ещё десять, — соглашаюсь я и понимаю, что мы оба придумываем причины не уходить.
— Дай тетрадь, — говорит он.
Я отдаю. Он проверяет, находит ошибку в шестой задаче и молча стирает её ластиком. Стирает долго — до тех пор, пока в тетради не появляется дыра.
— Минджун.
— Что.
— Ты сейчас протрёшь насквозь.
— Тут ошибка.
— Тут уже дырка.
Он смотрит на тетрадь, как будто видит её впервые. На листе — белое пятно в форме неровного круга, сквозь которое проглядывает следующая страница.
— Извини, — говорит он.
— Дело не в тетради.
— Я знаю.
Он берёт ручку и переписывает задачу заново — на новом листе, ровно, мелко, без единой помарки. Цифры у него как у чертёжника: одинаковой высоты, с ровным наклоном. Он пишет и в конце каждой строчки прижимает ручку сильнее, как будто ставит точку.
— У тебя красивый почерк, — говорю я.
— У меня обычный.
— У тебя как в учебнике.
— Это плохо?
— Это странно. Ты пишешь так, как будто тебя проверяют.
Он не отвечает. Переворачивает страницу — и я успеваю увидеть.
На обложке его тетради, в углу, синей ручкой, давно:«Плавание. 100 м в/с» . И ниже, тем же почерком, но надавленным так, что видно с другой стороны: «лучше 11.2».
Тетрадь прошлогодняя. Он носит её с собой второй год.
— Это старая, — говорит он быстро. — Больше нет.
— Я ничего не сказала.
— Ты посмотрела.
— Я всегда смотрю.
Он закрывает тетрадь и убирает её в рюкзак — не в тот карман, где остальные, а во внутренний.
* * *
Теперь литература, и тут всё наоборот.
У Минджуна с литературой плохо. Не «плохо» в смысле оценок — у него семь, — а плохо в смысле понимания. Он не видит метафор. Он читает текст так, как читают инструкцию: «здесь сказано, что море — это море».